— Отца.
— Да, овца. Умница. А это?
— Зев.
— Лев. Л-л-лев. Л-л-лев. А здесь вот что за закрученная штучка, такая липкая?
— Улика.
— Улитка. Превосходно! Ага. А вот твой любимый зверек. Самый-самый из них лучший. Нет, дорогой, подожди. Эй! А вот и еще. Ты таких любишь. Что это? Это что?
— …Тушка!
— Да! А что она делает? Что она делает, чего ни одна другая зверюшка не может? Что она делает?
— …Бух!
—
Когда Гай наклонялся вперед, чтобы прощально поцеловать в затылок становившегося все более непоседливым ребенка, Мармадюк весьма удачно провел обратный удар головой. Скорее всего, это вышло случайно — по крайней мере, отчасти, — хотя Мармадюк много смеялся, показывая на Гая пальцем. В любом случае сочетание двух движений привело к довольно ощутимому удару. Каждый, кому доводилось натыкаться на фонарный столб или сталкиваться с другим пешеходом, знает, что пять километров в час — достаточно опасная скорость для человека; что уж там говорить о трехстах тысячах километров в секунду. Все еще сомневаясь, что кровь остановилась, он сплевывал и сплевывал в бумажную салфетку, когда, пятнадцатью минутами позже, раздался стук в дверь и она отворилась.
— Привет, Дорис, — сказал Гай.
— Привет, Гай, — сказала Дорис.
Гай слегка поморщился от такой фамильярности — точнее, не он сам, а один из его генов. Дорис, нанятая недавно блондинка лет тридцати-сорока, отличалась дородностью, а также тем, что ее плохо слушались ноги. Из-за мятежного их настроя она успела уже настрадаться на лестнице у Клинчей.
— Там у дверей кто-то вас ждет.
— Да? И кто же?
— Не знаю. Говорит, что срочно. Это
Гай растерялся, не зная, что же делать. Хоуп играла на корте Вандербильдт с Динком Хеклером и должна была вернуться домой не раньше семи. В данное время в доме у них обозначилась явная нехватка персонала; даже Терри не выдержал здешних мытарств и возблагодарил судьбу, заполучив какую-то должность в спортзале при тюрьме. И он не мог попросить остаться Дорис, которая все равно непременно отказалась бы. Если Мармадюк оставался наедине с Дорис, если Дорис оказывалась в пределах его досягаемости, то он беспрестанно пытался лягнуть ее по распухшим голеням или глумливо молотил кулаками по ее грудям.
— Проводите его сюда. Прошу прощения, Дорис. Проводите его наверх. Благодарю вас.
Через должный промежуток времени в комнату вплыл Кит — в моряцких своих клешах, похожих на треугольные паруса. Волосы его были приплюснуты дождем, а из-под мышки свисал промокший таблоид — словно дополнительная конечность, от которой мало проку. Он доверительно кивнул и сказал:
— «Ауди». Страсти.
Гай поразмыслил мгновение-другое и ответил:
— Здравствуй. Как поживаешь?
— «Сааб турбо», — ответил Кит. — Впрыск топливной смеси. Слышь, братан… — Кит глянул через плечо, а потом на Мармадюка, который с интересом всматривался в него, сидя возле останков игрушечного замка. — Вот что я тебе скажу. Я забросил туда кое-какое барахло и… Николь. Между нами, парень, выглядит это не слишком-то умно.
Гай уставился на него с искренним недоумением.
— Я к тому, что ты же видел эти отметины у нее на запястье.
— Нет, а что такое?
— На левом запястье. Маленькие белые шрамы. Понимаешь? Как-то раз пыталась. Может попробовать снова.
— О господи!
— Говорит мне: «То не чини, се не чини. Нет смысла. Какой в этом смысл? Зачем беспокоиться? Какой смысл? Нет смысла». Ну, и все в таком духе. Лицо, типа… она уже того. Сдалась своим чувствам. Явная, блин, склонность к самоубийству. Я просто беспокоюсь, как бы она себя не покалечила.
— Думаешь, это возможно? В самом деле?
— Ступай-ка, братан, да повидайся с ней сам, — сказал Кит, изобразив на лице испуг. — Она очень по-доброму ко мне отнеслась. Очень. Знаешь, она чудесная женщина. На самом деле, без дураков. И если она… я бы никогда…
— Да, разумеется! — Зрачки Гая какое-то время в задумчивости блуждали вокруг. — Кит, а нельзя ли попросить тебя присмотреть за ребенком? Минут двадцать, а? Можно?
— Ясен пень. Только… э-э… — Он снова просительно посмотрел на Гая. — А позвонить можно?
— Конечно. Ниже этажом, вторая дверь слева.
— А то там Кэт, наверно, готовит мне ужин…
Когда Кит вернулся — после долгого, взвинчивающего нервы отсутствия, — Гай сам бросился в свою спальню, чтобы взять ключи и деньги. Проведя рукою по волосам, он заметил глубокие вмятины, оставленные ягодицами Кита на той стороне постели, где спала Хоуп. Он почувствовал, что с этим надо что-то сделать, и принялся торопливо взбивать матрас кулаками.
Заглянув напоследок в детскую, Гай увидел, что Кит сидит на корточках, воздев руки, сопя и пыхтя, — он проводил легкий спарринг с Мармадюком, который казался очень довольным своим новым приятелем.
— Ты, Кит,
— Да уж… рад стараться, — отозвался Кит.
В нем преобладала напряженная, но более или менее отвлеченная озабоченность, пока он не нажал на кнопку ее звонка; а после того, как он услышал ее голос (мягкий стон, означавший, что она то ли согласна, то ли сдается, то ли побеждена), он уже больше ничего не чувствовал, кроме беспримесного притяжения красоты. «6: СИКС», — значилось на продолговатой табличке рядом с ее кнопкой. Такая обворожительная симметрия. Даже в ее телефонном номере присутствовало утонченное обаяние: изгибы восьмерок и нулей делали его похожим на некую эротическую монограмму. Мощными прыжками он измерил всю ведущие к ней ступеньки.
Гай ожидал — точнее, не удивился бы этому — застать ее стоящей на скрипучем стуле с петлей на шее или лежащей на диване с приставленным к уху перламутровым «дерринджером»[61]… На самом же деле он застал ее стоящей над письменным столом — она склонялась над ним, изящно упираясь кулачками в столешницу, и по какой-то причине не меняла этого своего положения и пару мгновений после того, как он нагнал колесницу своего сердца в гостиной с низким потолком. (Само слово «гостиная» ничего особенного для него не означало — просто место, где могут происходить те или иные вещи.) Затем она повернулась к нему.
— Вам не следовало приходить, — сказала она с теплотою в голосе. — Но должна признать, что ужасно рада вас видеть.
Гай знал, что никогда не сможет забыть игру света на ее лице, призматическую ясность ее глаз, ее улыбку, со всей откровенностью обнаруживающую белизну зубов, — и эти дорожки, оставленные слезами, которые сияли на ее скулах, словно застывший припой. Когда женщины плачут (как это там говорилось в «Пигмалионе»?), румянец сенной лихорадки становится частью этого пафоса, всей этой сопливой беспомощности, но с ней, с ней…
— Всего лишь час назад, — сказала она, улыбаясь письменному столу, — я получила замечательное известие. Это так чудесно…
— Чудесно, — отозвался он, совершенно не в состоянии избавиться от ноток разочарования в голосе.