белого атласа (комната, в которой расположена уборная)… (Мед.) очистка прямой кишки перед операцией или деторождением… Прием посетителей дамой во время заключительных стадий ее туалета; был весьма моден в 18 в… Подготовка к казни (от фр. toilette)». Туалет — точное название. Она знала девиц, посещавших туалет в этакой бездумности, как бы мимоходом, — для них это было нечто такое, что совершалось в промежутке между всем остальным. Николь к ним не принадлежала. Для нее это было тяжкой повинностью. С прискорбием (но что уж тут поделаешь?) Николь осознавала, что становилась мужеподобной, когда дело касается туалета. Мужеподобной отнюдь не в смехотворном плане: она не нуждалась в целой пачке сигарет, «Войне и мире» и отрезке лошадиной упряжи, который можно было бы зажать между зубами; ей не приходилось заблаговременно перекрывать движение и освобождать улицу громовым сигналом. Но к белизне общеизвестной чаши для нее примешивался некий оттенок тернистости, тягостности. Она стянула через голову свою несоблазнительную ночнушку и уселась на стульчак, корча неудобочитаемые гримасы. На самом деле с героиней ничего подобного происходить, конечно же, не должно — разве что за закрытыми дверьми. Но прием посетителей дамой во время начальных стадий ее туалета был весьма моден в двадцатом веке. А теперь двадцатый век близится к завершению.

В ванне, причитая и сплетничая, залопотала вода, а она во второй раз встала на весы, теперь уже голая. Затем резко повернулась кругом, отразившись в зеркале с ног до головы… Да! Хороша, по-прежнему хороша, все-все — очень, очень, очень. Но время готовилось наложить на это свою лапу, примеряло свою хищную хватку; время иссушало эти груди, этот живот жаром своего дыхания. Она взглянула на флаконы и тюбики, стоявшие и лежавшие на кромке ванны: очистители, кондиционеры, увлажнители. Посмотрела на лак для ногтей, краску для волос, тени для глаз и тушь для ресниц на туалетном столике — о, эти долгие часы перед зеркалом, эта вечная война со своим отражением! Да разве можно всерьез ожидать, что хоть кто-нибудь будет принужден вечно заниматься всей этой херней!

Пример неукротимости человеческого духа (и всей созидательной силы смерти, по-настоящему тобою прочувствованной): на другой день вернулась она в битву — шагала, напирая на ветер, под растянутым спицами куполом своего черного зонта. Свежий воздух — или, по крайней мере, довольно-таки свежий, относительно свободно перемещающийся и сытный: воздух наружный, а не внутренний, не запертый, не твой персональный газ. В давно миновавшие времена общего упадка сил она могла потратить недели полторы, раздумывая, то ли отправить наконец письмо, то ли вернуть в библиотеку книгу, то ли сделать себе педикюр. Но в эти дни (последние дни) жажда деятельности доходила у нее до отчаяния. Она покачнулась, шагая под дождем, припомнив и заново пережив всю бледность предыдущего дня, всю его иссушающую бесплодность. Как сидела она возле книжного шкафа, пытаясь занять себя чтением, и как рос в ней панический ужас самосознания. Почему? Да потому что чтение предполагает некую будущность. Потому что оно обязательно имеет дело с обретением новых сил. Потому что чтение уводит по иным, по новым путям. Она швырнула книгу через всю комнату, и та прошелестела, прохлопала всеми своими страницами, как будто нижними юбочками. «Влюбленные женщины»! Ей хотелось выпивки, таблеток, наркотиков (ей хотелось очутиться посреди целой Гренландии героина), но — она этого не хотела. Ей хотелось сосредоточенного, всепоглощающего, неделимого мужского внимания, именуемого половым актом (представим себе, что ядерный гриб есть перевернутый, книзу обращенный фаллос… тогда чресла Николь будут эпицентром этого взрыва), но — она этого не хотела. В прежние времена телефон мог приводить ее в то или иное состояние, менять ее настроение. Теперь же все возможности, предоставляемые телефоном, были подобны усикам виноградной лозы, которым не за что зацепиться. Все, что оставалось делать, так это тяжело бродить из комнаты в комнату, из комнаты в комнату… Так что неплохо было выбраться наружу и заняться чем-нибудь действительно полезным.

Дождь обращал всех прохожих в поганки. От них, обратила она внимание, и запах исходил точно такой же, как от поганок (запашок мягковатой сырости), когда промокшие эти души спешили мимо, чтобы сгрудиться у входа в метро, — этакие безликие грибные ножки, укутанные в макинтоши, укрывшиеся под черными шляпками своих зонтов. Однако личный кинематографист Николь (причина, возможно, всех ее бед), как и всегда, усердно работал, так высвечивая ее, что она казалась облаченной в световую ризу. Было жарко, и дождь не давал прохлады, но Николь должна была оставаться великолепной. На ней было простое платье серебристой ткани. Пусть дождь испортит его, пусть толкотня, и шарканье подошв, и струи грязи из-под колес уничтожат его безвозвратно (а что до туфель, то с ними, считай, уже было покончено). Все это ровным счетом ничего не значило. Потому что она уничтожала все свои наряды, один за другим. В вагоне (на такси пришлось бы угрохать все утро) было так душно, что казалось, будто в нос тебе непрестанно тычется влажная собачья шерсть, и Николь вдобавок мучилась ощущением глухоты из-за снотворного, которое в конце концов приняла накануне вечером. Кроме того, она боялась и постыдной своей бледности. Вчерашний день весь воплотился в тягомотной эпопее крайне неприятного (и совершенно одинокого) возбуждения — в малахольной меланхолии ужасающего на вид подростка. И все же перед этим недоноском (как тотчас сформулировала она для себя), каким бы отвратным, вялым, испорченным, оглушенным гормонами он ни был, всегда оставалась перспектива любви. Перед Николь не было перспективы любви — любви, которая отличает то место, где ты находишься, ото всех других мест во вселенной. Или пытается отличить. О да, вослед всем ее изгибаниям и тисканьям, принудительным ласкам, обращаемым на самое себя, неизбежно являлась мысль, что ничего хоть сколько-нибудь лучшего нигде на земле не происходит; ни единый из тех любовных актов, которые она созерцала — безучастно, неопосредованно, не нуждаясь для этого ни в каком экране, — не может сравниться с тем, что происходит с ней. Насчет этого она заблуждалась, как заблуждалась сейчас и в отношении собственного лица, — хотя, быть может, испанский ее румянец и был тронут осторожным донельзя мазком патины: патины дыма — или тумана — или пролитого молока. Николь неотрывно сверлила глазами какого-то школьника, пока наконец тот не встал и не уступил ей место, двигаясь как сомнамбула. Она горделиво уселась и глядела теперь прямо перед собой.

Полтора часа, проведенные среди теплой пыли и микропленок в Бюро общественной информации на Мэрилбоун-хай-стрит, позволили ей узнать о Халявщике-Клинче все, что она только могла пожелать. Она знала, что все эти сведения там найдутся, вот они и нашлись, причем более чем с избытком. И посему она направилась к расположенному поблизости Собранию Уоллеса, где совершила двадцатипенсовую покупку: приобрела одну почтовую открытку. На передней ее стороне изображен был набор угрюмого оружия — луженая душа какого-то безмозглого воителя, приконченного много-много лет назад, — а на обороте она начертала вот что:

Дорогой Гай,

Почему я сюда пришла? Да просто чтобы показать этим самым, что со мной все в порядке. Беды никакой нет, потому что теперь все мы повзрослели настолько, что вполне можем мириться со своим опустошительным одиночеством. Занятий у меня предостаточно. К тому же я всегда могу присесть у окна и смотреть на дождь — и еще на этих бедняжек-птиц, которым делается все хуже и хуже. Никаких слез!

Николь

Пожалуйста, не отвечайте.

Она писала эти слова в состоянии разыгрываемой жалости к самой себе, в состоянии искусственно вызванного возмущения, но теперь, перечитывая их, едва ли не сияла. Ведь на той самой земле, где росли деревья, дающие бумагу для написания любовных писем, — умирала почва, оскопленная химикалиями, переутомленная, выработанная, обращающаяся в пыль. Никак не отпускала ее эта мысль о смерти любви…

Которая началась с самой планеты и фантастического ее coup de vieux[55]. Вообразим временной промежуток, отпущенный земле, в виде вытянутой вперед руки: один-единственный удар наждачного круга по ногтю среднего пальца — и человеческая история стерта. Мы пробыли здесь недолго. И заставили поседеть эту землю. Когда-то она казалась вечно юной, но теперь стареет так же быстро, как наркоманка. Как свечка, лишенная воска, — практически голый фитиль. Господи, да разве вы не видели ее совсем недавно? Мы привыкли жить и умирать безо всякого понимания того, что планета стареет, что мать-земля стареет. Мы

Вы читаете Лондонские поля
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату