— Нейтроний.
— Точно. Нейтроний. И у меня пойдет кровь?
— Не знаю. Ты же ездила на лошадях и все такое.
— А вот эта штуковина внизу тоже важна, да?
— Да.
— И что потом — сосет?
— Да.
— Полагаю, весь смысл в том, чтобы сосать его изо всех сил… Но вообще довольно странное желание!
— Да.
— Такое упадническое, по-моему, — сказала она, коротко погладив его и пошлепав; так кто-нибудь мог бы обойтись с дружественным, но незнакомым животным. — Хотя я понимаю, что тебе это было бы в радость. — Она смотрела на него снизу вверх, широко улыбаясь, и лицо ее походило на какой-то треснувший от спелости плод. — Как звучат эти строки из «Ламии»? «Как если б в дивной школе Купидона / Она блистала в сладостные дни»? Самая дурная вещь у Китса. Такая вульгарная. Но тебе стоило бы отправить меня на какое-то время в школу Купидона, чтобы я обучилась всем этим штукам.
Он ушел от нее через полтора часа.
Правому уху стало хуже. По крайней мере, на три четверти лицо его совершенно онемело; челюсти едва шевелились. Это сотворил Мармадюк. Но кроме того, ее губы и язык уделили немало внимания его здоровому уху, так что, спустившись по лестнице и переступив с ковра на голые плиты пола, Гай обнаружил, что его, по сути, поразила клиническая глухота. На улице он почувствовал, что губы у него ободрались и растрескались от поцелуев — поцелуев, неожиданно оказавшихся такими хищными, такими волчьими, особенно когда он прикасался к ее грудям, что теперь было ему дозволено (но только через одежду); при этом сами груди были такими чувствительными, такими набухшими, и, казалось, были напрямую соединены со всеми осложнениями его собственной раны в низу живота.
Он пересекал улицу, словно бы восседая на капризном жеребце. Бледный всадник. Под фантастически ясным вечерним небом. Он посмотрел вверх. Луна, безусловно, казалось гораздо ближе, чем обычно; но в близости этой была красота, а не просто сияние, подобное тому, что может исходить от макушки черепа или готского шлема, и выглядела она не просто маской или оболочкой, но телом, обладающим массой и объемом, небесным телом. И — единственным, которое мы в действительности можем созерцать, поскольку планеты так малы, звезды так далеки, а солнце так огромно и так близко к глазам человека.
Мертвое облако. Как раз теперь — жуткое зрелище. Как раз теперь он заметил мертвое облако, притаившееся над ближними крышами. Жуткое зрелище. Что оно там делает, все такое вывернутое? Они всегда теряются, мертвые облака, теряются в нижних областях неба, с пьяной дрожью опускаясь сквозь восходящие потоки теплого воздуха, вечно заглядывая куда не следует в поисках своих сестер и братьев.
Гай подпрыгивающей походкой двинулся дальше. Мир никогда не выглядел так прекрасно… Сияй, звезда! И теперь, избавленный от стольких сомнений, он мог попрекать себя со всей строгостью.
Да, Гай был вправе обругать себя скотом и свиньей. Все его мысли были сплошным недоразумением, а вот у нее все они устремлялись к истине, красоте, красоте, истине.
Не так давно
— Наука, — сказал Слизард в своем эпиграммном стиле (хороший цвет лица, озабоченный взгляд, бухгалтерская бородка), — весьма успешно объясняет, каким образом они убивают людей. Как они убивают вещи. И все же мы по-прежнему не понимаем, что такое мертвые облака.
Счастье, что я знаком со Слизардом всю свою жизнь. Иначе как бы я мог позволить себе к нему обратиться? Мне всегда нравилось его общество, пока я не заболел. Мой отец преподавал Слизарду в Нью- йоркском университете, пока у того не поменялись предметы. Он обычно заходил к нам раз или два в неделю. Тогда у него были длинные волосы. Теперь волос у него нет совсем. Только говорящая борода.
Мариус Эпплбай живет ради ритуала этих утренних заплывов — и я тоже. Очевидно, что груди у Корнелии
В Корнелии есть доля афганской крови. Она скачет на лошади что твой ополоумевший
Из-за того, что голова у нее тяжелая, а щеки пухлые, Ким, когда спит, всегда дуется. Руки ее расположены в одной из позиций испанского танца. Если бы сделать двадцать снимков спящей малышки, а потом переплести их в буклет и быстро перелистать его, она произвела бы движения танцовщицы с кастаньетами: одна рука поднята и изогнута, другая опущена и тоже изогнута, всегда симметрично.
Она заерзала. Теперь я всякий раз боюсь, что она меня не узнает. Люди меня не узнают. Люди, которых я не видел три дня, смотрят прямо сквозь меня. Я сам постоянно подхожу к зеркалу, чтобы свыкнуться с изменениями… Ее дыхание насквозь пропитано сном; на мгновение она показалась мне непривлекательной, как бывают непривлекательны дети, — лицо опухшее, расчерченное эфемерными шрамами, нажитыми за время сна. Она сфокусировала на мне взгляд и засучила ножками — но почти сразу же лицо ее выразило призыв, как будто она тщилась сказать мне что-то, что-то вроде
— Ой.
Я был изумлен.
— Ой? Ким, боже мой. Значит, ты теперь говоришь, так, что ли?
Малышке нечего было добавить. В данный момент — нет. Я отнес ее на кухню. Кэт была где-то в другом месте (в спальне). Я приготовил смесь и натянул на горлышко бутылки соску. Увидев бутылку, она заплакала. Заплакала, потому что хотела ее заполучить, а для этого располагала одним только средством — плачем. Я стал ее кормить с частыми передышками, чтобы отрыгнула, чтобы не подавилась. Глотая, она покачивала ножкой. Потому что если ножка свободно и так привлекательно свисает, то малышка, само собой, должна ею покачивать, она ну никак не может упустить возможности покачивать ею. Когда бутылка