услугу, и тут заметил, что на голове посетителя короткий серый парик, а на плечах черная мантия, завязанная на шее белой лентой. До него оставалось футов шесть, когда я остановился как вкопанный.
– Доктор Андерхилл?
Не берусь утверждать, что наша речь не зависит от нашей воли и что для нас становится полной неожиданностью звучание невольно вырвавшихся слов. Однако у меня действительно не было ни малейшего намерения называть это имя.
Он повернул голову – неспешно, хотя и сразу, и его глаза встретились с моими. Это были темно-карие, глубоко посаженные глаза с морщинистыми веками и выгнутыми бровями. Я также увидел бледное, не знавшее солнца лицо, испещренное лопнувшими жилками настолько сильно, что это казалось вызовом существующим приличиям, широкий лоб, скошенный длинный нос и рот с очень четко очерченными губами, который я мог бы назвать забавным, если бы увидел его на другом лице. Затем – или, вернее, в тот же момент – доктор Андерхилл узнал меня. И улыбнулся. Это была такая улыбка, какой, наверное, уличный громила высокомерно приветствует своего подручного, готового подсобить ему в измывательствах над беззащитной жертвой. В ней сквозила также некая угроза, намек на то, что, выказав щепетильность при этих измывательствах, вы сами превратитесь из соучастника в жертву.
Я повернулся к ближайшему столику, где сидела компания из трех моложавых лондонских адвокатов с женами, и спросил громко:
– Вы видите его? Мужчину в черном… Вон там…
Когда я обернулся, Андерхилл исчез. Я почувствовал смертельную усталость и раздражение: ведь только этого и можно было ожидать. Еще некоторое время я продолжал бормотать с идиотским видом, что мужчина стоял у окна мгновение назад и, конечно же, они не могли не видеть его, а потом я почувствовал, что еще немного – и я упаду. Сердце билось в абсолютно четком ритме, не ощущалось ни головокружения, ни тошноты, и я вообще никогда в жизни не терял сознания; дело просто держать меня. Кто-то – старший официант – подхватил меня под руки. Я услышал встревоженные голоса и шаркающие звуки – это посетители вскакивали со своих мест. В ту же секунду и невесть откуда появился Дэвид. Он обнял меня за талию, отдал резко приказание, чтобы кто-нибудь позвал из бара мою жену и сына, и повел меня осторожно в прихожую. Там он усадил меня у камина на старинный стул с прямой спинкой и попытался расстегнуть воротник моей рубашки, но я замахал рукой:
– Со мной все в порядке, Дэвид, ей-богу. Просто… пустяки и ничего больше.
Ник спросил:
– Что случилось, папа? А Джойс сказала:
– Я позвоню Джеку.
– Нет, не надо. Нет необходимости. Просто у меня слегка закружилась голова. Наверное, я слишком увлекся хересом. Теперь уже все в порядке.
– Вы здесь отдохнете или подниметесь к себе, мистер Оллингтон? Сможете подняться по лестнице?
– Ради бога, не беспокойтесь, думаю, я сам справлюсь. – Я встал на ноги вполне уверенно и увидел, что на меня смотрят из обеденного зала, из дверей бара и отовсюду. – Пожалуйста, если будут вопросы, говорите всем, что я сильно переутомился в последние дни, или сами придумайте что-нибудь в этом духе. Хотя они все равно подумают, что я нарезался как сапожник, но надо все же сохранять видимость приличий.
– Я уверен, лишь немногие подумают так, мистер Оллингтон.
– А, ладно, какая разница. Ну я пошел. Не беспокойся, Дэвид. Если разве Рамон впадет в ярость и схватится за кухонный нож, тогда, пожалуй, дай мне знать, ну а в остальном гостиница до самого утра под твоим началом. Спокойной ночи.
Чувствуя себя не в самом лучшем настроении, мы расположились вчетвером в гостиной, которая получила этот статус при моем предшественнике, хотя я воспринимал ее не иначе как приемной или прихожей из-за тесноты и несимметричности, которую уже никак не исправить. Я никогда не прилагал особых усилий, чтобы придать ей более презентабельный вид; как-то само собой получилось, что гостиная превратилась в подобие свалки для малопривлекательной мебели и кое-каких статуэток из моей коллекции, тех, которые стали раздражать меня, и среди них скульптурный портрет ранневикторианского богослова и обнаженная женская фигурка из какого-то светлого дерева, сентиментально-модернистская по стилю, – я как-то приобрел ее в Кембридже после обильного обеда в «Беседке», и с тех пор у меня никак не доходили руки избавиться от нее. Похоже, только моему отцу нравилась эта комната; по крайней мере, он постоянно пользовался ею. Так или иначе, здесь нас вряд ли кто-нибудь побеспокоит.
Я рассказал им об увиденном. Ник смотрел на меня с большим беспокойством, Джойс – просто с беспокойством, Люси – с предупредительной озабоченностью, словно член комиссии, ведущей в масштабах страны обследование алкоголиков, которым являются привидения. На середине рассказа я попросил Ника принести мне чуточку виски с водой. Он начал протестовать, но я настоял на своем.
Выражение беспокойства исчезало с лица Джойс по мере того, как я говорил. Когда же я закончил, она сказала:
– Как мне кажется, налицо все признаки белой горячки. Вы так не считаете? – В ее голосе прозвучала та же нотка, которую я слышал в прошлом году, когда обсуждались шансы моего отца на выживание, и еще один раз, когда она выдвинула предположение, что замкнутость Эми, возможно, объясняется умственной неполноценностью.
– Господи, ну ты придумаешь! – возразил Ник.
– А что в этом такого ужасного? Я хотела сказать, что если у него действительно горячка, ее можно вылечить. В конце концов, это не сумасшествие.
Ник обратился к Люси:
– Белая горячка – это когда мерещится разная гадость из разряда мелких тварей?
– Да, это характерные признаки, – сказала Люси тоном, заслуживающим доверия. – Во всяком случае, мерещатся абсолютно нереальные вещи. А если человек просто стоит и глупо улыбается – его не обязательно записывать в алкоголики.