глаза и оглашая окрестность предсмертными хрипами. Когда мы с Мартиной сталкивались и снова разбегались, она все твердила, что пса наверняка украли. Но я-то знал, что он рванул когти прочь от центра, к броду Двадцать третьей и дальше. Сначала я думал: блин, скорее бы найти гаденыша — по крайней мере, можно будет рухнуть, можно будет выпить. Ненадолго меня даже посетила мысль: а может, я, наоборот, только выиграю, если Тень так и канет? Но теперь, трусцой прочесывая параллельно- перпендикулярную сетку, я пришел к трагическому убеждению, что моя судьба неразрывно связана с собачьей; что, если Тень так и канет, я тоже вернусь на Двадцать третью стрит к волкам в людском обличье. И прости-прощай все мое облагораживание. Лишь старые центральные кварталы, холодная вода, дом без лифта. Мне показалось, что я вижу, как он мечется скачками в промежутках между неподвижными автомобилями, счетчиками парковки и пожарными гидрантами, но когда я пробился сквозь поток машин на другую сторону, то обнаружил лишь выпотрошенный мусорный бачок, колеблемый ветром. И я затопал по Восьмой авеню на край света.
Я нашел его на Двадцать первой стрит — одном из мутных притоков могучей Лимпопо. Я чуть не завопил, чуть тут же не напрыгнул, но вовремя одернул себя, перешел на черепаший шаг. Тень озадаченно замер в центре слабенького мусорного циклончика — знаете, как в городах отходы нередко устраивают беспомощную многочасовую круговерть в ловушке ветра: пустые коробки из-под еды, сигаретные пачки, пивные банки носятся по кругу, как обезглавленные цыплята, такая вот загробная жизнь... Я придвинулся совсем близко. По-моему, Тень был явно не в себе — трясся от носа до хвоста, щелкал челюстями и тянул, все тянул вялую лапу в сторону Двадцать третьей. В нем произошла огромная перемена, чисто внешне, какая-то существенная деталь отсутствовала, и я никак не мог сообразить какая. Вот черт — ошейник; ошейника нет. От силы час в джунглях, и уже настучали по кумполу, обобрали, всего лишили, даже имени. Он перевел на меня скучный взгляд и безразлично отвернулся, и хотел уже было выйти из круга — но я пролаял его имя со всей мощью, что оставалась у меня в легких, и он снова повернулся ко мне, с явным усилием, и, чуть только не скребя тротуар брюхом, двинулся на зов; безоговорочная капитуляция, предел уничижения. Я не ударил его, даже не шлепнул. Я взял его за шкирку. И довел до дома. У входа нас ждала Мартина. Раньше она не плакала, но теперь разревелась.
И когда она благодарила меня и прижимала мою руку к щеке, я подумал: она его действительно любит, этого пса. Она меня обманывала, Мартина. Значит, и ей не чуждо ничто человеческое. Отнюдь, как выясняется, не чуждо.
И раз, и два, и три, и четыре. Я лежу на четырнадцатом этаже «Эшбери» в одних трусах и болтаю лапками в воздухе, как перевернутый жук. Что я делаю? Зарядку. В данный момент качаю пресс, но есть и другие соображения, куда более далеко идущие. Я поддерживаю форму ради Мартины. Таков мой новый курс, мое превращение. И пять, и шесть, и семь, и восемь. Я одним махом перескочу болевой порог, только б его еще найти. К тому же я точно знаю, что настоящие мышцы где-то у меня в голове, мышцы разочарования. Хотелось бы, кстати, надеяться, что они еще там. Что еще не атрофировались. Еще не спились. Натренировать мозг — вот что мне надо. Найти бы какого-нибудь садиста в трико и с гантелями, чтобы согнал с моего мозга семь потов, довел его до нужной кондиции. Потому что иначе никак. Завтра день первый базовых съемок. Я получаю крупный чек. Все будут вынуждены относиться ко мне куда серьезнее — вас, мистер, это тоже касается, и вас, дамочка. Про вчера я ничего рассказывать не буду. Такое ощущение, будто единственное что нужно, это чистосердечие, такт, верность — и никаких преград не остается. Ну и дела.
Я перекатился на грудь и сделал отжимание —другое. Первое удалось без сучка, без задоринки. Ровно посередине второго обе руки одновременно подломились, и ковер стремительно бросился мне в глаза. Пока я неразборчиво матерился и вычихивал из крепко ушибленного носа ворсинки, зазвонил телефон. С Мартиной я говорил десять минут назад, так что это, наверно, Филдинг или Телефонный Франк. Старина Франк, бедный инвалид — неужто чего новое удумал?
Так что я был вдвойне удивлен.
— Привет!.. Это я. Не забыл еще?
— Да брось ты, — сказал я. — Ты что, в Нью-Йорке?
— А то.
— Не может быть.
— Очень даже может. Подробности при встрече. Как насчет ленча?
Насчет ленча было никак, так что мы договорились встретиться пропустить по стаканчику «У Бартлби» на Сентрал-парк-саут в половине третьего. Я откинулся на спину в чем мать родила (ну, почти) и моргнул раз, другой. Все мои запаздывания, метанья и прыжки, все уровни реальности безнадежно запутываются. Вы ни в жизнь не догадаетесь, кто это был, — хотя, может, и догадаетесь. Никто иной как малютка Селина..
Однако пора уже было натянуть костюм и отправляться на ленч с Давидом Гопстером и Лесбией Беузолейль — последнее ободренье и понуканье, заключительные мирные переговоры в преддверии большого дня. У меня была мысль сводить молодежь в «Балканскую кофейню» на Пятьдесят третьей... Проблемы возникли уже на входе из-за неформального прикида Гопстера (на самом деле таким нарядным я Давида еще и не видел: шелковая рубашка, модные джинсы, кожаные туфли), но я накрыл широкую ладонь метрдотеля полсотенной купюрой, и он тут же усадил нас в кабинку у самой стойки. Я мог бы уже учуять неладное, когда Гопстер с превеликой галантностью пропустил Лесбию вперед, а затем, лучась от счастья, поднес ей зажигалку. Потом, не сводя с нее глаз, он берет и соглашается на бокал шампанского! После этого (и заценив яркий румянец Лесбии, скрытную обморочную бледность Гопстера) я не мог так уж убедительно изобразить удивление, когда они, взявшись за руки, склонились ко мне и попросили быть свидетелем на их свадьбе. Ну кто бы мог подумать. Две недели назад они чуть только глотку друг другу не рвали. Мои особенные чувства к Гопстеру тихо-мирно сошли на нет (равно как и к Лесбии; собственно, ни то, ни другое толком не начиналось), поскольку первая моя мысль была: дивно, бесплатная реклама на миллион баксов. Но, с другой стороны, вторая моя мысль была: катастрофа, конец всему. Я ничего не смогу добиться от них на площадке, Гайленда кондрашка хватит, когда услышит... Надеюсь, не мне вам объяснять, что и как было дальше. После небесного уик-энда я чувствовал себя чертовски мудрым и сексуальным старпером, так что проявил чудеса дипломатии. Я рекомендовал им подождать и никому ничего не говорить. Конечно же они немного оскорбились, но я болтал как заведенный всю трапезу, и по виду, и по вкусу напоминавшую свежий улов моржовой спермы и миножьих пестиков. Речь вышла крайне убедительной и страстной. Причем я ни разу не покривил душой. Мне тридцать пять, понял я в «Балканской кофейне», и как отец я не сложился. Может, следовало завести детей, пока был молодой и глупый, пока не было времени подумать.
Когда Гопстер отлучился в туалет, Лесбия со значением уставилась мне прямо в глаза, выдержала паузу и произнесла:
— Джон, я беременна.
Великолепно, подумал я; теперь и Кадуту кондрашка хватит. Но тут мне еще кое-что пришло в голову.
— А ты уверена, что от него?
— Не совсем.
— Но ты же наверняка что-нибудь принимаешь. Или там спираль...
— Джон, скажи пожалуйста. Почему об этом должна всегда думать именно женщина?
Чего-чего?
— Потому что именно женщина всегда залетает.
— Я думала, что стерильна.
— Кто?
— Я была стерильна.
Ну да, конечно, рифмуется с «дебильна».
— И в этом году у меня уже было два аборта. Давид ничего не знает.
— Про аборты?
— Нет. Про беременность.
— Осторожнее, Лесбия, — предупредил я. — Не забыла, что он верующий? У них с этим строго — священное право на жизнь, все дела. Ну, то есть...