— Нет, не перед. Зад. Оттуда так и вываливается.
— Это же просто трусы, которые врезаются в попу, только прикидываются шикарными — вот и все. Зад. А, поняла. Фиговый листок.
— Фиговый листок, пошитый на заказ.
— Да. Очень дорогой фиговый листок. Именно так — фиговый листок, вот что это такое.
Грация, самая недавняя (и последняя) спутница Адриано, росту в которой было пять футов десять дюймов, выдувала и пускала в него, развалившегося в кресле, радужные пузыри; рот ее за мыльным моноклем был сложен толстым бантиком. Лили сказала:
— Насчет сисек Глории: я понимаю, что ты имеешь в виду.
— М-м. При ней я себя чувствую какой-то неуклюжей… А вообще-то задница у нее все равно громадная.
— М-м. Все равно не задница, а блудница.
А Тимми уже приехал. Тимми прибыл — не пешком, но парой такси в связке. И не с вещмешком на спине. При нем была разветвленная династия кожаных чемоданов с монограммами плюс его виолончель. Его виолончель, напоминающая уложенную в гроб Руаа, с огромными детородными бедрами.
Но выход получился неплохой — выход Тимми. Длинный, стройный, расслабленный, неопределенный и почему-то хромающе-стильный — вроде закорючки, нацарапанной талантливой рукой…
— Б-р-р-р. М-м-м. — С этими словами Шехерезада устроилась на диване. — Уютно у камина.
— Уютно у камина, — сказал Кит.
Ах да — Шехерезада. Он встряхнулся. Сидя тут, перед огнем, со стаканом вина, Кит бросил попытки сделать грамматический разбор своего измененного состояния. Бросил и вернулся к тому, чем занимался, когда больше заняться было нечем (нередкое нынче положение дел): он лелеял воспоминание о тех тринадцати часах. Тринадцать часов составляли его тайну. Ничего особенного по размаху, если сравнить с двойной жизнью Глории или с параллельной вселенной. Интересно, было ли хорошо ей? «Тайна, — как однажды выразился один выдающийся воспитанник разума, — порождает обширное увеличение. Тайна, если можно так выразиться, делает возможным второй мир по соседству с миром явным». Кит обратился к Шехерезаде:
— Знаешь, у Диккенса, когда положительные персонажи смотрят в огонь, они видят лица своих любимых. А отрицательные персонажи — они видят лишь ад и конец света.
— А ты что видишь?
Кит крутнул шеей — на полный оборот, как Адриано в «роллс-ройсе». Странно, но они с Шехерезадой находились в неподвижном центре комнаты: все были заняты чем-то еще, старшие леди — поодаль, с одной стороны, а Йорк с Тимми — во главе шумной карточной стаи (игра под названием «туалет» — сплошные ставки, поднятие, удваивание, срывание банка).
— Ни то ни другое, — ответил он. — Что-то среднее. Слушай, извини за то, что я сказал тем вечером. Только не надо презирать меня за это всю жизнь. Я не знал, что ты религиозная.
— Да нет. — И она тоже обернулась посмотреть. Башня ее шеи, розовая рубашка, чайно-коричневая кофточка. — Я не религиозная. В смысле, я верю, по-своему. Но это все. Я не как Тимми… И тебя я не презираю. Дело во мне. Только во мне.
Кит склонил голову.
— Я кое-что узнала про саму себя. Я не могу — не могу это сделать. Ну ладно, на каникулах, момент, порыв. Может быть. Но я не могу… специально, обдуманно. Хиловато, да? Но я, кажется, не из тех.
— Нужно, чтоб была любовь.
— Тут не только это. Просто меня заклинило. Наверное, это связано с папиной смертью — с тем, когда это произошло. Что есть, то есть, а дальше я не могу — заклинило.
— А
— Это правда. Иногда я вижу папино лицо.
— М-м, — откликнулся он. Месяц назад, неделю назад его тронуло бы подобное доверие, он счел бы его за честь — из этих губ, что под этими глазами и этим ровным лбом. Теперь же он подумал: значит, ты не из тех — что ж, вот
— По-моему, это к лучшему. Даже если это значит, что я упущу свое. Может, когда повзрослею, стану смелее.
От этого его глаза расширились; однако он почувствовал еще и незнакомый, комиссарский импульс, что-то вроде: Шехерезада, ты — представительница старого режима. У тебя нет качеств, необходимых для того, что придет ему на смену.
— Ну что ж, Тимми приехал. А мне жаловаться не на что.
— Хорошо. Прекрасно.
Адриано с Кончитой, словно пара маленьких супругов, подошли погреться, и на миг наступила тишина.
Что видел Кит, когда смотрел в огонь? Огонь, думал он, — любовная стихия, невротическая, разъедающая, пожирающая. Огонь — любовная стихия; а горящие поленья —
Кончита говорила:
— Как по-итальянски «огонь»?
— Fuoco, incendio, — ответил Адриано, который нынче выглядел изможденным. — Inferno.
А Кит продолжал сидеть со своим вином, своим огнем, своей тайной.
Глория Бьютимэн вышла из затемнения — во всяком случае, физически.
У бассейна ее фиговый листок (на самом деле фиговых листков было несколько: серебряный, золотой, из светлой платины) внес в атмосферу эротический штрих, доселе не освоенный ни Шехерезадой, ни Лили, ни Феличианой/Ракеле/Клаудией/Пией/Нериссой/Консолатой/Грацией. То была
Приходил, пошатываясь, Йоркиль в своем костюме мелкого фермера, подбадривал ее из тени (сам он никогда не разоблачался — после пяти минут на солнце лицо его приобретало цвет автомобильной камеры). Был здесь и Тимми, мягко-бесплечий, беззаботно погруженный в свои листовки и брошюры (охота, пятидесятники). Был и Адриано, теперь уже без сопровождения (и почему-то выглядевший вдвойне одиноким, когда занимался своей новой дисциплиной — йогой). Более неожиданным было постоянное присутствие Амина — в белой рубашке, с кожей цвета умбры. Его темные очки не сводили с тебя взгляда на ярком свете.
Взгляда они не сводили — возможно, случайно — с темных очков Кита; он взял себе Лилину запасную пару, чтобы иметь возможность созерцать — без скованности и без мигания — пупок Глории Бьютимэн. Это была последняя новость — живот Бьютимэн. Он не был ни впалым, как у Шехерезады, ни гладким, продолговатым, как у Лили. То было центральное полотно Глориной конструкции, роскошная выпуклость. Омфал, как это зовется у поэтов, пуп Земли, напоминающий мягкую зыбь Средиземного моря.