Лили, одетая в саронг и лифчик от бикини, говорила:
— Ты вниз идешь? Что случилось?
— Ага. — Он знал, что так иногда бывает. Сиюминутное беспокойство сосредоточилось на чем-то, удаленном от своей причины на ход коня; возможно, оно имело какое-то отношение к Руаа, оно имело какое-то отношение ко
— Дилькаш? Слушай. Ты письмо свое еще не прочитал? — На голове у Лили была футболка (вырез которой не пускала заколка для волос), и видно было, как ее задушенные губы произносят: — Но ты ведь с ней даже не ебался, с Дилькаш.
— Конечно же нет.
— Ну вот. Значит, в самом плохом ты не виноват. Секс один-два раза, а потом — даже не позвонить. Что пишет Николас? «Трахнуть и стряхнуть. Засадить и забыть».
— Конечно же я не ебался с Дилькаш. Господи. — Он поднес руку ко лбу. — Даже подумать страшно. Но я действительно… действительно забыл ее. Что было, то было. Это действительно было.
— Ну и с чего тогда у тебя такой пораженный вид?
— Это Николас меня с ней познакомил, — сказал он. — Он устроился на каникулы в «Стейтсмэн», а Дилькаш там подрабатывала. Он сказал: «Дилькаш — такая прелесть. Приходи, познакомишься с Дилькаш». Она работала в…
— С чего ты взял, что мне интересно выслушивать про Дилькаш? А после Дилькаш начнется про Дорис с ее трусами — еще на час. Чай или кофе?
— Попозже. — Он перевернулся, желая унять боль в шее… Дилькаш, Лили, было дозволено «знакомиться», но ей было запрещено «сходиться» — находиться на публике с мужчиной, если он не родственник. Ей было дозволено принимать меня у себя в комнате, что она и делала чуть ли не каждый вечер (с шести тридцати до девяти) на протяжении почти двух месяцев. Мы не боялись, что нас прервут, Лили, отнюдь нет, нам не страшны были ее по-праздничному гостеприимные родители, Ханы старшие, которые смотрели телевизор и пили шипучку в большой гостиной наверху. И вообще, поначалу прерывать было нечего. Мы просто сидели и разговаривали.
Ее старшая сестра, очкастая Перрин, иногда стучалась, Лили, и ждала, а потом заглядывала потрепаться. Но вот за кем надо было следить, так это за Первезом, ее семилетним братом. Малыш Первез, щедро одаренный красотой, всегда молчаливый; он распахивал дверь, входил, и снова выгнать его всегда представляло серьезную задачу — он сворачивался в клубок на диване, крепко сложив руки. Первез, Лили, ненавидел меня, и я ненавидел его в ответ; но это производило впечатление: хмурая физиономия Первеза, которой его роскошные брови придавали устрашающий вид — хмурая физиономия, гримаса (как позже представлялось Киту) отрицающего.
Затем пришла ночь — это было, наверное, мое двадцатое посещение… В ее комнате, Лили, было и так темно (эта отсыревшая садовая стена), а тут оттенок ее сделался еще немного темнее, а я дотянулся издалека и взял ее руку в свою. Какое-то время мы сидели бок о бок, уставившись прямо перед собой, лишенные дара речи, полные чувства. И когда Первез без малейшего предупреждения рывком открыл дверь, это показалось едва ли не спасением.
Когда она провожала меня, Лили, и наши руки вновь соприкоснулись, я сказал:
А она сказала:
Было и другое, Лили. Это хороший способ отсчитывать время до ночи, пока та движется через Сибирь. И Пакистан. Другого было немного, Лили; но было и другое.
И вот Кит вылез голышом из постели и снова принялся испытывать счастье. Стоял день, который больше всего любят мальчишки. Стояла суббота.
3. Метаморфозы
Не считая жалких искалеченных часов на стене над открытым окном, кухня замка в то утро являла собой картину выкристаллизовавшейся обыденности. Шехерезада со своей огромной миской хлопьев, Лили со своими Клементинами и виноградом, Глория со своими тостами и джемом. Сам Кит до недавнего времени начинал день с горячего завтрака; но микробы в беконе с душком страшили его не меньше, чем водородные бомбы, ejaculatio praecox[73], революция, дизентерия, человек, вразвалку входящий в дверь с вещмешком на спине… Когда он сунулся в холодильник за обычным йогуртом, Шехерезада потянулась мимо него за молоком. Не было ни слов, ни улыбок, ни жестов, и тем не менее глаза его почему-то были направлены на бутылку шампанского, полускрытую за персиками и помидорами на нижней полке.
— Вчера мы марафонскую дистанцию проплыли, — сказала она. — Давайте сегодня ничего не делать.
Шехерезада в ночнушке и шлепанцах. Она снова наполнила свою огромную миску. Нога на ногу, икра на голени; невинность шлепанцев. Более конструктивно на этом этапе будет подумать о ее бедрах, об их внутренней стороне, более мягкой и влажной, чем наружная… Там, под медленным, непрерывно крутящимся на потолке вентилятором, он ее и оставил. А вентилятору на потолке полностью доверять не станешь, не правда ли? Ведь он всегда словно откручивает сам себя.
Кит сидел в одиночестве за каменным столом, где ему неожиданно удалось осилить часовой эквивалент «Мельницы на Флоссе»: восхитительную, неотразимую Мэгги Талливер пытался сбить с пути истинного хлыщеватый Стивен Гест. Репутация Мэгги — а стало быть, и ее жизнь — вот-вот будет разрушена. Они вместе в лодке, наедине, плывут по реке, вниз по течению, плывут по Флоссу…
А Дилькаш сказала:
Они, эти двое, говорили о первом поцелуе Дилькаш — ее самом первом в жизни поцелуе. Он только что его обеспечил. Кит не собирался заставать ее врасплох. Они заранее обсудили этот вопрос в подробностях… Губы ее были того же цвета, что и кожа, переход был обозначен лишь изменением в текстуре ткани. Эти губы не раскрылись, как не раскрылись и его, когда он целовал рот оттенка плоти на лице оттенка плоти.
Но тут дверь рывком открыли — это был неумолимый Первез, который подошел и встал над ними, сатанински красивый, со сложенными руками. И второго поцелуя не последовало. Он перестал звонить.