— Не очень-то ясно ты выражаешься, — заметила Лили. — Ты же, наверное, хотел сказать: кто такой, на хуй, этот Адриано?
— Нет, не хотел. Ты, Лили, идешь по ложному следу. Кто такой Адриано?.. Ладно: кто такой, на хуй, этот Адриано?
— Вот-вот. Так больше подходит к твоему злобному взгляду. — Лили резко и коротко рассмеялась. — Он — скандально известный плейбой. И граф. Или станет графом в один прекрасный день.
— Все итальянцы — графы.
— Все итальянцы — бедные графы. Он — богатый граф. У них с папой
— Подумаешь. Я только вчера понял. В Италии повсюду замки. То есть каждые ярдов сто — замок. У них что, этот самый… период феодальных междоусобиц долго продолжался?
— Не особенно, — ответила Лили — она читала книгу «Италия: краткая история». — К ним все время вторгались варвары. Погоди. — Лили методично сверилась со своими записями. — Гунны, франки, вандалы, вестготы и готы. Потом Киты. Киты были хуже всех.
— Вот как? И когда же мы познакомимся с Адриано?
— Это как раз то, что ей нужно. Человек ее круга. А как тебе Перевал дьявола — пощекотал нервы?
На заднем сиденье «фиата» он поместился между Прентисс и Шехерезадой, в то время как Лили ехала в так называемом кабриолете (элегантном красном автомобиле с откидным верхом) с Уной и Кончитой. На заднем сиденье Прентисс не шевелилась, а Шехерезада на каждом крутом повороте клонилась к нему, падала к нему в объятия. Шел сильный дождь, и через Пассо-дель-дьяволо они всего лишь прорулили, поглазели на него в окошко. И все равно Кита захватило буйство чувственных впечатлений; он уподобился молодым людям Монтале, каждая из его желез превратилась в Джокопо, Джованни, Джузеппе. Ее рука и бедро время от времени начинали прижиматься к его руке и бедру. Ее золотистые ароматные волосы копной собирались на миг у него на груди. Неужели это — обычное дело? Неужели это что-то означает?
— Мне понравилось. Настоящий серпантин, очень страшный.
— М-м. Страшный. Еще бы. Когда Додо втиснулась на переднее сиденье.
— И всегда со стороны обрыва — вот спасибо.
— Господи. Ты небось перепугался до ужаса.
В машине Кит говорил себе, что Шехерезада просто наполовину спит. И действительно, она отключилась на пару минут, прямо перед тем, как они повернули обратно; голова ее доверительно покоилась на его плече. Потом она рывком очнулась, кашлянула и взглянула на него через ресницы, улыбаясь своей непостижимо щедрой улыбкой… И все началось по новой, ее рука, прижатая к его руке, ее бедро, прижатое к его бедру
— Мне показалось, что Уиттэкер каждый раз, когда поворачивал влево, еле выруливал, — сказал он.
— Поэтому я с Уной и поехала. Ваша правая передняя шина, видно, совершенно спустила.
— Я все думал, машина просто прекратит борьбу и перевернется. А как тебе Перевал дьявола?
— Нормально. Кончита клевала носом. А крыша протекала.
Он закрыл глаза. Пчелы-задиры гудели и искрились. Он выпрямился. На него уставилась муха, замершая на каменной столешнице. Он отмахнулся от нее, но она вернулась, затаилась и уставилась. Череп и кости в миниатюре… В этом деле с Шехерезадой бабочки, как представлялось Киту, встали на его сторону. Бабочки: игрушки на празднике, кукольные вееры и платочки — безнадежные оптимисты, щебечущие мечтатели.
Кит знал — это было нетипично для двадцатилетнего (преимущество, проистекавшее из его своеобразных обстоятельств), — что умрет. Более того, он знал: когда этот процесс начнется, лишь одна вещь будет иметь значение — как шли дела с женщинами. Лежа при смерти, человек обшаривает свое прошлое в поисках любви и жизни. И это, мне кажется, правда. Масштабно мыслить Кит умел. Однако текущую ситуацию, текущий процесс — он видел зачастую в неверном свете.
— Господи, да у них тут есть
Он имел в виду библиотеку, с полок которой извлек экземпляр «Памелы» (подзаголовок: «Вознагражденная добродетель»), принадлежащей перу автора «Клариссы», и экземпляр «Шамелы», принадлежащей перу автора «Тома Джонса». «Шамела» была пародийной атакой на «Памелу», призванной обнажить ее фальшивую набожность, ее мелочную вульгарность и ее некомпетентно сублимированный разврат — «lechery», западногерм. происх., от «lick» — лизать.
— Значит, Прентисс стала богатая, — сказал он. — Или богаче.
— Богаче. Кажется, — ответила Кончита.
Встав из-за письменного стола, она подошла к окну. Форма ее круглящегося живота в бесформенном черном балахоне. Она произнесла своим неестественно глубоким голосом:
— Хочу, чтобы эти розы вышли как настоящие.
— Как ты сюда приехала из Америки, Кончита? В смысле, на корабле или на самолете? Самолетом? Каким классом?
— Прентисс впереди. Мы сзади.
— Как же Додо выдержала? Я про еду. Поднос.
Двенадцатилетнее дитя вернулось к столу и взяло карандаши, сиреневый и багряный, со словами:
— Додо откидывается как можно дальше и в дырку… — она изобразила букву V рукой, выпрямив пальцы, — и в дырку кладет журналы. А на них ставит поднос.
— А потом все съедает. Даже масло все.
Он сказал, как намеревался сказать:
— Завтра перед отъездом я тебя, может, не увижу. Ты знаешь, что меня усыновили? Усыновление — это нормально.
Голова ее не шевельнулась, но радужки оторвались от страницы, и ему тут же стало стыдно — он понял, что усыновление (как мелкое экзистенциальное неудобство) в реестре Кончитиных проблем стояло не особенно высоко.
— Нормально, — сказала она.
— Я имел в виду — позже. — Мгновение он рассматривал ее, лунную чистоту ее лба, беспорядочные сумерки и розы ее щек. — Я имел в виду — позже. Очень жаль, что с твоими родителями такое произошло. До свидания.
— Adios. Hasta luego[15]. Мы, наверное, вернемся.
«Мамы нету, папы нету, малышня ругается. Тот, кто первый скажет „кака“, без трусов останется». Так, по словам его матери, распевала она со своими сестрами еще в 1935-м…
— Уверяю тебя, я повидал одаренных мусульман, — сказал Кит. — Тебе не кажется, что красивее их нет людей на земле?