– Ты губишь мне корпус! Твоя голова, видно, набита чем-то другим, а не служебными интересами! Ты много пишешь, говоришь, поучаешь, а ничего не делаешь!
Гнев его с каждой фразой усиливался. Черты лица исказились. Губы дрожали. Вся столько времени скрываемая неприязнь нашла наконец-то выход. А Муравьев стоял молча, с окаменевшим лицом и не спуская глаз с царя, и эта выдержка, за которой чувствовалась непреклонная твердая воля, возбуждала еще больше бешенство императора.
– Я из тебя выбью мятежный дух, я тебе докажу, что я твой государь! – брызгая слюной и сверкая глазами, кричал царь. – Не думай, что я не могу без тебя обойтись, я не посмотрю на прежние твои военные заслуги, не посмотрю на данное мною тебе звание генерал-адъютанта…
Муравьев понимал, что возражать бесполезно, и не собирался этого делать, но тут как-то непроизвольно правая рука потянулась к золотой бахроме эполет, и, не узнавая собственного голоса, он промолвил:
– Я не домогался сего лестного звания и, если вам угодно…
Еще одно мгновение, одно судорожное движение руки, и тяжелые эполеты с царскими вензелями полетят к ногам взбешенного императора. Взгляды их скрестились в безмолвном, жестоком, смертельном поединке. Еще одно мгновение! И царь прохрипел:
– Ступай! Не хочу тебя больше видеть!
Муравьев был отрешен от должности командира корпуса, лишен звания генерал-адъютанта и удален со службы.[48]
10
Вопрос, который недавно еще так волновал Наталью Григорьевну, разрешился весьма просто. После удаления со службы Муравьев пробыл с семейством некоторое время у отца в Осташеве и, тяготясь непривычной бездеятельной жизнью, сказал однажды жене:
– Доходами с твоей скорняковской отчины, ты знаешь, пользоваться для себя не считаю возможным, однако я охотно бы туда переехал при некоторых условиях…
– Какие же это условия, друг мой? – заинтересовалась жена. – Я что-то должна сделать?
– Выдать мне полную доверенность на управление имением. Я не буду в таком случае даром есть хлеб и превращусь, по примеру батюшки, в добросовестного и образцового сельского хозяина…
– Так я буду очень рада, делай, пожалуйста, все, что найдешь нужным, я заранее соглашаюсь на все твои условия…
– Подожди, подожди, Наташа, выслушай с начала до конца, есть еще одно щепетильное дело, – проговорил он. – Тебе известно, что я всегда был противником деспотизма и рабства, и не мне на старости лет поступать против своих убеждений… Батюшка предлагал мне не разхозяйствовать в Осташеве, но я отвергал сие, так как высвободить мужиков из крепостного состояния, чего я желаю, он опасается…
– Боже мой! – не сдержав переполнявших ее чувств, воскликнула Наталья Григорьевна. – И ты мог думать, что я буду тебе возражать в таком благородном деле? Неужели я похожа на помещицу? Право, ты меня обижаешь, дорогой…
Муравьев подошел к жене, молча благодарно обнял ее и крепко поцеловал.
Переезд в Скорняково вынуждался и некоторыми другими, неожиданно возникшими причинами. Появление в Москве попавшего в царскую опалу всем известного талантливого генерала вызвало у людей невольно сочувственное к нему отношение. Разговорам, сплетням и слухам не было конца. И каждое неверно растолкованное или даже не сказанное им слово, дошедшее до тайной полиции, могло иметь для него дурные последствия.
Обер-полицмейстер Цинский, хорошо знавший Муравьева-старшего, встретив его, сказал прямо:
– Сына вашего, Николая Николаевича, многие полагают принадлежащим к оппозиции. Надо бы как-то рассеять невыгодные для него слухи.
Встревоженный отец передал этот разговор сыну и посоветовал:
– Сочини письмо ко мне, выразив в нем верноподданнические чувства… Я буду везде, где нужно, опровергать твоей эпистолой всякие превратные толки…
– Средство, вами предложенное, батюшка, не из новых, но я поступлю по совету вашему, многим легковерным письмо поможет связать языки, – согласился Муравьев. – Замечу, однако ж, что для правящих лиц образ мыслей моих, в письме высказанный, вряд ли будет свидетельством искренности моей, ибо они знают, что наружные уверения, мною им показываемые, – нисколько не означают душевного уважения к ним, чего они и не заслужили.[49]
Письмо, в котором Муравьев объяснял отцу, что удалился с военной службы лишь потому, что «не мог перенести мысли о потере доверенности государя» и что, «оставив военное поприще, он остался верноподданным его», было написано, но большого значения не имело. Не очень-то верил народ в преданность самодержцу опального генерала. В общественных собраниях показывался он редко и ничего предосудительного не говорил, зато часто видели москвичи, как и куда ездил он на осташевской паре рослых гнедых рысаков, примечали и судачили:
– В Сокольниках в загородном доме Екатерины Федоровны Муравьевой, матери бунтовщиков, целый месяц гостил со всем семейством. И шурин Захар Чернышов с ними вместе, который на каторге был.
– Третьего дня генерала с братом Александром, коего недавно из ссылки возвратили, близ Донского монастыря видели, к Михаилу Федоровичу Орлову на свидание ездили…
– А вчера опять до поздней ночи на Пречистенке у генерала Ермолова пробыл, обсуждали, видимо, тайности какие-то…
Чиновник тайной полиции Кашинцев, которому поручен был строжайший надзор за Муравьевым, с ног сбился, отыскивая против него улики, и наконец, приехав к Муравьеву-старшему, прикинулся поклонником его сына, стал окольными путями выпытывать всякие подробности. «Батюшка был завлечен словами Кашинцева и Цинского, – записал Муравьев, – которые, действуя по приказанию своего начальства, льстили ему, не надеясь другим путем выманить меня для узнания моего образа мыслей. И такое изворотливое средство не давало ли мне повод думать, что под сим скрывалось другое намерение еще более погубить