В темной карете Роксолана каждое утро приезжала на скорбное строительство, сидела за плотными занавесками, изредка выглядывая наружу. Следя за тем, как возят и перетаскивают камень, готовят раствор, подбирают пестрые изникские плитки для украшения стен, думала, сама не зная о чем, не могла ни уловить, ни задержать ни единой мысли. Иногда звала к себе Синан-пашу, который трудился наравне со своими помощниками и простыми рабами, допытывалась, не спрашивая: 'Как жить дальше? Где спасение? Где?'
Синан понимал безмолвные вопросы молодой отчаявшейся женщины, осторожно рассказывал ей о своих строениях, о тайнах мира, которые открываются его глазам необъяснимо, как озарение. Сам в молодости немало потрудился для расширения меж османского государства, потом вся империя неожиданно показалась ему похожей на коня: передние ноги оторвались от земли, но никуда не допрыгнули, а задние навеки прикованы к камню, не оторвутся, не войдут в этот камень сами став камнем, поднятым над миром в отчаянном рывке. Так он понял свое назначение - камень. Но камень прямолинеен, как тоска походов, камень - это исход, в нем нет ощущения пространства, наполняющего душу человека ощущением бесконечности и вечности. Тогда в чем же вечность? В преодолении пространств, в их покорении? Пространство можно покорять мечом, но это самообман. Есть способ более надежный. Человеческий талант, талант зодчего. Человечество всегда оставляло после себя храмы, дворцы, большие города, гробницы, колонны, обелиски. Вечность можно уловить человеческим талантом. Она летит над землей, как небесное сияние, а человек должен оставить ее на земле. Чем больше оставит, тем большая его заслуга. Вечность порабощена, закована, одета в форму нашей сущности душевной, ибо сама вечность не имеет формы, она всемогуща и ужасна, как мрак и хаос, и только мы придаем ей форму и суть.
У мудрого Коджа Синана никогда еще не было такой внимательной слушательницы, никто еще так не понимал его мыслей, но, наверное, никто и не проникал так в глубины его замыслов, корни которых прятались и от самого зодчего.
Слушала о закованном в камень пространстве, а у самой перед глазами расстилались неизмеримые бирюзово-голубые просторы и над ними месяц, кровавый, как рубин на тюрбане Сулеймана, бесконечно умножались каменные соты в навершиях колонн, становились все меньше и меньше, небольшие купола вокруг больших, вознесенных над ними, клубились, подобно адскому дыму, который расползается по земле все больше и больше. А может, это окаменевшие волны облаков? Легли на землю и рвутся в небо только остриями минаретов и криками замученных, умирающих и ее безмолвным криком, от которого нет сил освободить душу, ибо ты - султанша.
Тюрбе для Мехмеда было закончено еще до возвращения Сулеймана из похода.
Сулейман был неутешен, велел возле тюрбе соорудить большую мечеть шах-заде, ездил вместе с Роксоланой смотреть, как под старыми орехами Синан-паша закладывает камень в основание здания, которое должно служить вечной памяти их сына.
В Топкапах все замерло. Не созывался диван. Не принимались иностранные послы. На султанские обеды не допускался никто, кроме Хасеки. Сулейман разогнал всех поэтов и певцов, велел сжечь огромный набор дорогих музыкальных инструментов. Не было речи ни о веселье, ни о войне, и почти пять лет султан не ходил в походы. Единственное, что он сделал не откладывая, - послал в Манису на место Мехмеда другого сына Роксоланы Селима, похожего лицом, волосами, глазами, улыбкой на свою мать так, что Сулейман не мог смотреть на него без сладкого содрогания и не отдавал ему предпочтения при жизни Мехмеда лишь потому, что тот был первородный.
Но жизнь брала свое. Нужно было кормить Стамбул, собирать налоги в разбросанных на огромных пространствах землях империи, карать и миловать. Мехмед Соколлу был отправлен к старому Хайреддину Барбароссе - пусть послужит на море, если на суше не смог уберечь султанского сына. Словно бы для того, чтобы показать Соколлу, что он потерял, визирем был назван его бывший товарищ, осторожный и хитрый Ахмед-паша, которого Рустем сразу назвал 'намыленным' и возненавидел открыто, чего Ахмед-паша не мог себе позволить, ненавидя султанского зятя тайком, что, как известно, много опаснее. В диване визири ругались, срывали друг с друга чалмы, великий везирь, не стерпев насмешек Рустем-паши, набросился на него с кулаками. Рустем выхватил саблю, но замахиваться ею не стал, презрительно заявив, что он отрубил бы великому визирю все самое ценное для него, но, к сожалению, оно уже давно отрезано, а голова старого евнуха не представляет никакой ценности.
- Ты, раб славянский, - рычал и брызгал слюной толстомордый евнух, покажу тебе, как я владею саблей! Отхвачу тебе все лишнее на роже, очищу ее, как апельсин.
- Мое лицо - вход в рай, сквозь который войдет лишь моя душа, ничтожный ты обрубок, - хохотал Рустем. - Твоя же безобразная морда - вход в нужник. Ты будешь подыхать в такой зловонной яме, что даже сколопендры и навозные жуки не бросятся на твой труп!
Великий визирь, разъяренный, бросился к султану и начал кричать, что он отдает государственную печать и пусть его величество выбирает - либо он, либо этот босняк!
Султан выбрал Рустема. Сулейман-пашу сослали в Гелиболу, где он в бессильной ярости дожил до девяноста лет и умер не насильственной смертью, что могло считаться незаурядным счастьем. Второй визирь Хусрев-паша вскоре умер голодной смертью от своей неизлечимой болезни. Умер и великий Хайреддин, освободив место для Мехмеда Соколлу, который неожиданно для себя стал капудан-пашой. Султан окружал себя людьми чуть ли не вдвое моложе себя и уже не мог дальше сидеть в столице.
На восточных окраинах империи бунтовали племена, наверное подстрекаемые кызылбашами, был прекрасный случай дать возможность новому великому визирю Рустем-паше проявить свои полководческие способности, тем более что он знал эти края довольно хорошо, а тем временем шах-заде Селим заменил бы султана, осваиваясь в Стамбуле, постепенно привыкая к непростому искусству владычества, ведь теперь он наследник, хотя и неназванный.
Так Сулейман, окруженный полчищами своего непобедимого войска, снова отправился в великий поход, потому что султан более всего думает о земле, более всего за нее терпит, более всего для нее трудится и более всего может для нее сделать, ибо все зло мира побеждается и уничтожается священной особой султана. И каждая война, которую ведет падишах, тоже священная - уничтожение всех враждебных султану людей все равно что дождь на жаждущую землю. Как сказано: 'Поистине неправедные не будут счастливы!'
А как же султанша, праведная или нет? И для кого и перед кем?
КРУГ
Когда стояла над мертвым сыном, почувствовала, что под ногами у нее разверзается бездна, которая легла зиянием между ее прежней жизнью и днем завтрашним. И не запрудить, не заполнить, не одолеть этой пропасти, ибо ею стала вся ее жизнь.
Когда босую ввел ее когда-то черный кизляр-ага в султанскую ложницу, а потом металась она на зеленых султанских простынях, была бездна плоти глубже морской. Теперь, у сорокалетней, на вершине могущества и отчаяния, разверзлась перед ней бездна духа глубже всех преисподних, обещанных в угрозах истерзанным людям, и протяженность ее уже шла не вниз, а вверх, перевернутая, достигает она звезд.
Бездна была уже и не у ног, не под ногами, - она окружала со всех сторон, охватывала мертвой петлей, подобно тому кругу, изображение которого преследовало Роксолану, куда бы она ни ступила: в хамамах и мечетях, на арках и на окнах гарема и султанских покоев, на светильниках и дощечках с сурами Корана, на деревянных решетках и каменных плитах, на цветистых настенных панно и ручках дверей.
С детства осталось воспоминание: когда гремел гром и молнии рассекали небо, ударяя в леса за Гнилой Липой, душа ее испуганно сжималась, а потом раскрывалась с радостью, ибо молнии всегда поражают кого-то, а не тебя, не тебя. Теперь все молнии били только в нее безошибочно и жестоко, а она была заперта в кругу своего самого высокого в империи (а может, и во всем мире?) положения, одинокая, покинутая, и не столько из-за человеческой жестокости и равнодушия, сколько из-за своей недосягаемости. Досягаема только для страданий и для величия, от которого страдания становятся и вовсе невыносимыми.