Но Изяслав знал, чем донять простого человека, он еще пустил две струйки из покрасневших глаз, снова пробормотал:
- Дети мои!
Это уже не только удивило, но и тронуло киевлян, шум и выкрики постепенно затихли, торговище успокоилось, так бывает всегда на вече после того, как каждый пытается перекричать своего соседа и всех, кто есть вокруг, а затем, обессилев и поняв, что уже и не ведает, о чем вопить дальше, остается с раскрытым ртом, но без речи и без ветра, как говорят, а тем временем люди, заблаговременно расставленные князем и его подручными, бросают в толпу именно то слово, которое зажигает людей и ведет их, куда нужно князю, даже вопреки их собственной воле и намерениям. Так должно было бы случиться и здесь, только слово напутственное шло бы уже не от подосланных горлопанов, а от самого великого князя, который съехал с недостижимой своей Горы к милым его сердцу киевлянам, расплакался перед ними, и они, в знак благодарности, затихли, чтобы услышать слово Изяслава.
- Дети мои! - воскликнул князь. - Идет на меня стрый мой Гюргий с суздальцами и ведет с собою половцев поганых. Терпимо ли такое? Ежели бы Гюргий пришел лишь со своими сыновьями, то какая волость ему мила, ту и взял бы, но ведь привел на меня половцев и врагов наших Ольговичей, а потому хочу биться, а вас, дети мои, кличу с собой. Имею силу, так почему бы должен был мириться с Гюргием? Пойдите и вы со мною, милые мои киевляне!
Вече не откликнулось на слова княжеские, не вызвали они ни поддержки, ни сопротивления, молчание залегло над торговищем, тихо было до самого берега днепровского, казалось даже, что слышен плеск волн и постукивание лодок борт о борт, затем где-то в середине толпы заплакал ребенок, и словно бы от этого плача возникло движение в толпе, вытянувшееся змеей в направлении к князю и его дружине; видно стало, кто-то пробирается вперед, еще малость - и перед князем очутился его приближенный лекарь Дулеб с княжеской золотой гривной на шее - знаком неприкосновенности, с дерзостью в глазах и таким уверенным спокойствием, разлитым во всей его фигуре, что князь даже натянул поводья своего коня так, будто изготовлялся пятиться от этого человека, которому надлежало бы давно уже сидеть в смердящем темном порубе, а не возмущать здесь люд, прикрываясь княжеской золотой гривной.
- Мирись, княже! - сказал Дулеб будто и негромко, но так отчетливо, что его услышали в отдаленнейших концах торговища.
- Ты кто? - наливаясь гневом, крикнул Изяслав.
- Разве не узнал? Лекарь твой приближенный Дулеб.
- Он от Гюргия, от Долгой Руки! - обращаясь к вечу, крикнул Изяслав.
- Мирись, княже, с Юрием! - твердо повторил Дулеб.
- Он предатель! - снова крикнул князь.
- Мы не идем! - сказал Дулеб.
- Взять его! - велел Изяслав, с трудом сдерживаясь от искушения крикнуть, как кричали четыре Николы: 'В Днепр его!' - но вокруг Дулеба встало несколько сот великанов, у каждого из которых в руке была либо дубина, либо молот на длинной ручке, либо самодельное копье, и уже словно бы все торговище выдохнуло одной грудью:
- Отступись, княже!
Тогда князь махнул рукой, поворачивая дружину, и погнал коня от своей неудачи, от позора, а может, и от поражения. Для собственного утешения бормотал себе в золотистый ус: 'Пойдут те, которые пойдут. Пойдут те, которые пойдут...'
С братом Владимиром, с сыновьями Мстиславом и Ярополком, с боярами и дружиной Изяслав в тот же день вышел из Киева и возле Витачева встретился с братом своим Ростиславом, который приплыл на лодьях из Смоленска, ведя с собой большое войско. За день прибыли черниговские князья и черные клобуки хана Кунтувдия. Изяслав никогда еще не имел под рукой такого множества войска, поэтому он без колебаний переправился через Днепр и смело пошел в Переяслав, к которому уже приблизился Юрий.
Посланные вперед черные клобуки стрелами отогнали половцев от города, и полки Изяслава вышли на Трубеж, на другом берегу которого стояли полки Долгорукого.
Дружины стояли на противоположных берегах Трубежа и смотрели одна на другую с любопытством и ужасом от мысли, что придется биться брату с братом. Стрелы с хищным свистом полетели с одного берега, затем с другого, но это были только стрелы безмолвные, бездушные, может быть посланные просто в белый свет, посланные не столько с ненавистью, сколько с тревогой и растерянностью; стрелы всегда слепы, не видишь, кто их пускает, это не то что меч, занесенный над головою, от стрелы можно спрятаться, уклониться, спастись, а занесенный меч должен упасть, и там уже нет спасения, там конец всему.
Юрий не хотел биться. Он послал Изяславу кратенькую грамотку: 'Брат и сын! Не надобно проливать христианскую кровь'. Изяслав задержал посла, не ответил - вывел из Переяслава на берег Трубежа все остатки своих полков, дабы еще больше напугать суздальцев и их нерешительного князя.
Ведь Долгорукого всегда помнили нерешительным и не склонным к кровавым битвам. Один лишь раз ходил он с великой победой супротив волжских булгар, да и то ради того, чтобы отомстить за смерть своего тестя, половецкого хана Аепы, отравленного перед тем булгарами, когда хотел их завоевать. Тогда Юрий разбил булгарские полки, взял большой плен и возвратился с великой честью и славой. Однако произошло это еще при жизни Мономаха, - стало быть, нерешительный Юрий ощущал у себя за спиной поддержку своего славного отца. Кроме того, к походу и к битве склонили его половецкие ханы, которым намного больше, чем самому Юрию, не терпелось отомстить за смерть Аепы. Так оно и сложилось тогда, к чести и славе для молодого суздальского князя.
Позже, когда в Киеве великим князем сел растерянно-добрый Ярополк, Юрий, возмущенный посягательством сыновей своего брата Мстислава на Переяслав, прискакал из Суздаля и выгнал Всеволода Мстиславовича из Переяслава. Но не битвой, а упорным стоянием перед валами города. Точно так же стоянием пугал Юрий вместе с Ярополком Всеволода Черниговского под валами Чернигова, а когда Мономаховичи, отвернув свои полки, пришли в Киев, Всеволод бросился за ними и стал на черниговском берегу Днепра дерзко и просто нахально, ибо сила у него была намного меньшей, чем у Ярополка и Юрия. Так стояли целых пятьдесят дней, и закончилось все миром, потому что Юрий Суздальский уговорил и своего брата и мрачного Всеволода не проливать крови.
Изяслав пренебрег посланием Юрия, считая его проявлением трусости суздальского князя; сказано уже, что вывел он на поле всю свою силу из Переяслава, дабы еще больше напугать суздальцев и их нерешительного князя, сам же утром хотел послушать заутреню в Михайловском соборе, но, когда он шел со свитой через епископский двор в собор, епископ Евфимий, ничего не ведая о весенних тревогах в Киеве, захотел похвалиться перед великим князем, и похвалиться не собором, который мог бы своими фресками и мусиями сравняться, быть может, и с Софией киевской, и не епископскими палатами марморяными, а зданием банным, которое, пожалуй, не уступало даже императорским термам в древнем Риме, сооружено оно было из камня белого и зеленого, как вода из Альты, которая была пущена протоком под этой дивной баней; собственно, епископ и не хвалился этим банным строением, поскольку Изяслав, будучи князем в Переяславе, сам купался там не раз и не два, иерею просто хотелось напомнить Мстиславовичу о недавнем прошлом, о тех мирных удовольствиях, которые изведал он в этом городе, да и тут, на епископском дворе.
Но Изяслав пришел в ярость, услышав о банном строении.
- Баня? - зашипел он. - Ты, отче, сказал - баня?
- Да, сын мой, - улыбнулся Евфимий. - Вельми славное во всей земле нашей строение. Если бы и в Киеве...
- В Киеве?! - чуть было не взревел Изяслав. - Тебе хочется иметь еще и в Киеве? Для кого же, отче преподобный? Не для Юрия ли Долгой Руки?
Он не стал больше слушать растерянного епископа, вернулся назад, не дойдя до собора, коротко бросил своему тысяцкому:
- Сжечь сию баню!
- Княже, камень, - спохватился тысяцкий. - Не будет гореть.
- Разметать! Чтобы и следа не было! А камни сбросить в Альту!
Николы в тон ему тоже забубнили:
- В Днепр его!