- Не сидеть же тут, пока чужинцы прискочут! Колотушку мне достаньте.
- Колотушку? Зачем?
- Принесите. Уж больно хорошо стучит.
- Не намерен ли стучать здесь, в кладовке? - удивленно посмотрела на него маленькими глазами тетка. - Тише воды, ниже травы сидеть тут нужно, иначе...
- Ничего, ничего, - засмеялся Маркерий, - не бойтесь, тетя. А колотушку принесите. У Мытника ж, наверное, все есть.
- Да есть, - вяло согласилась Первослава, в которой страх боролся с преданностью своему роду, быть может и с запозданием. - Только ты сиди тихонько...
Он не привык к тихому сидению. Пока Мытники где-то трапезничали на воеводском дворе, Маркерий без особого труда прорубил своим топором отверстие в полу, лег над этой дыркой, начал всматриваться вниз. Кладовая стояла на нескольких серых круглых камнях, под нею свободно гулял ветер, там царила вечная тень, в которой росла удивительная трава, хрупкая, несчастная, не зеленая, как всюду, а какая-то словно бы даже белая, трава печали, трава неволи. Маркерий долго всматривался в эти бледные росточки, даже под водою никогда не видел столь жалких растений, потому что и для водорослей в воде была своя воля, а здесь для этой бывшей травы существовала только подавленность, - и вот проросло здесь нечто такое словно боль, словно стон, будто страдание земное. А разве человек, брошенный в неволю, страдает меньше и разве не становится он такой же бледной травой страдания и муки?
Маркерий закрыл глаза, полежал так, чтобы прогнать страшное видение белой травы, потом вскочил, начал бегать по кладовке между бочонками, полными мехов, взятых Мытником на мосту, ненавидел здесь все, руки у него так и чесались схватить топор, вышвырнуть из бочек связки мехов, изрубить их нещадно, Маркерию захотелось выскочить из кладовки, разжечь огонь и пустить по ветру и кладовку эту, и все подворье Мытника, и все вокруг.
Каждый сидит и ждет несчастья, как вол обуха. Он изнывает в кладовке, покуда прибегут воеводские холуи и выкурят его отсюда, мостищане сидят у моста, покуда доберутся сюда монголо-татары и уничтожат все живое. Как трава под кладовкой. Но ведь у травы нет ног, она прикована навечно к одному и тому же месту, а для человека земля вон как велика, он должен охватывать ее всю, а не приневоливать себя, будучи привязанным навеки к определенному Воеводой долгу. С малых лет всех мостищан Воевода приучивал к обязанностям на мосту, он истреблял все, что могли любить мостищане, оставляя для них только мост - и для труда, и для любви, и для всей жизни. Но разве же не высочайший их долг теперь уничтожить мост, чтобы не достался он кровожадному врагу? Маркерию вспомнились его же собственные слова про мост, которые он бросил мимоходом Мытнику: 'Пора бы уже сжечь его!' Эти слова сказал не кто- нибудь, а он, Маркерий, сказал Мытнику в тот вечер, когда пробирался сюда в надежде застать мать, отца, Светляну, сказал тогда не задумываясь, просто чтобы подразнить ожиревшего прислужника воеводского, а теперь они прозвучали будто его высочайшее назначение, глядя на бледную траву, понял он, какая сила вела его в Мостище, хотя и скрытая до поры до времени; вся его душа взбунтовалась вмиг, он твердо верил, что никогда не станет болезненной травой умирания, ни он, ни мостищане не могут ею стать, а ежели так, то и не сидеть ему больше в этой кладовке, трусливо прячась от врагов!
Нельзя допускать такого положения, когда все успехи присваиваются Воеводой, а ошибки, недосмотры, беда и угрозы выпадают лишь на долю подчиненных. Если же восторжествует такое, то пропащими следует считать людей, которые позволили поневолить себя до такой степени. Быть может, Маркерию суждено быть первым непокорным среди мостищан. А ежели так, то нужно действовать!
Он почти вырвал из рук у тетки Первославы деревянную колотушку, которую она принесла ему перед заходом солнца, хотел сразу же бежать куда-то, тетка с трудом уговорила его, умолила быть осторожным, выдумав, якобы призывала его к этому Светляна, пообещавшая завтра вырваться с воеводского двора. Маркерий слушал и не слушал, почти вытолкал тетку из кладовки, потому что видел в ней уже не помощника, а только помеху для задуманного, нетерпеливо выжидал, пока стемнеет, тогда выскочил из кладовки и уже больше туда не возвратился.
Маркерий пошел по Мостищу, в правой руке зажимая свой острый топор, а в левой держа колотушку, которой он бодро выстукивал, перекликаясь со стражей воеводской; когда кричали где-нибудь, нет ли чужих, он весело отвечал: 'А нет!' Так дошел он до дома Еванова отца и вызвал к себе Евана.
- Чего тебе? - сердито сказал Еван, выбегая из дому в одной сорочке. - Я вчера ночью стоял на мосту. Сегодня не мой черед.
- Подойди ближе, - сказал Маркерий.
- Ты кто такой? - испуганно попятился Еван, ощущая в голосе незнакомого что-то знакомое, кажется вчерашнее. - Ты кто?
- Не пугайся. Маркерий. Узнал?
- Маркерий? Сгинь! Исчезни! А то...
- А то ударишь меня в спину? - засмеялся Маркерий. - Еван, послушай-ка меня...
Он взял своего товарища за локоть, повел дальше от дома, и у того не было силы вырваться, он покорно пошел за Маркерием.
- Или нет, - вдруг остановился Маркерий. - Пойди сначала оденься. Так не годится...
И снова не решился Еван возражать - такая сила была в голосе Маркерия, а еще стояло за ним что-то непостижимое. Какая-то уверенность. Мостищане же все эти дни жили сплошь в тревоге, поэтому уверенность действовала сильнее всего.
Дальше они пошли вдвоем. Колотушка в руках у Маркерия была как бы подтверждением власти над сонным Мостищем, сила тоже была теперь за ними, потому что двое - это уже сила.
Вызвали они из дому и Конского Дядьку, а потом - пастуха Шьо, а тот позвал двух своих подпасков, а там еще присоединился к ним дед Ионя, тот готов был позвать и свою бабу, которой надоело чистить рыбу для Воеводы, но пастух, пугливо оглядываясь по сторонам, не слышит ли Первица, заявил, что не бабского ума дело, за которое они должны взяться, поэтому ограничились в эту ночь только мужчинами, до рассвета к ним присоединилось много мостищан беднейших и обиженных, из углов, отдаленных от Реки, из хижин самых бедных, потому что не станешь же ты подговаривать против Воеводы Мытника, его вернейших охранников, или корчмаря Штима с его прислужниками, или еще кого-нибудь там!
Так они бродили между темнотой и звездами, между пылающими кострами, разведенными беженцами, и Рекой, они жили здесь между водой и целым светом, жили их отцы и деды, жили, наверное, вечно, и все, казалось, идет как следует, они не желали никаких изменений, даже боялись их, по правде говоря. Воевода боялся перемен, чтобы не утратить власти, мостищане же боялись, потому что каждая перемена для бедного человека несет горе. Вот так и получалось, что обе стороны довольствовались неизменностью положения, извечным порядком, заведенным Воеводой, поддерживаемым мостищанами, ибо порядок устанавливает один, а сохраняют его - многие. Когда-то у их прадедов были храбрые и отчаянные боги, люди тогда тоже были, наверное, отважные и решительные. Новый бог требовал покорности, его святой Николай-чудотворец тоже признавал лишь покорные молитвы и просьбы и, если верить Стрижаку, приходил на помощь лишь тем, кто умоляет.
Потому-то, когда прозвучали слова Маркерия о том, что нужно сжечь мост, даже беднейшие, которым нечего было терять, вздрогнули, даже пастух смолчал и не воскликнул своего пренебрежительного 'шьо там мост!', а кто-то более осторожный спросил, не лучше ли попытаться найти согласие с Воеводой.
- Согласие? - возмутился Маркерий. - Какое же? Разве не ясно, что он хочет уберечь мост для Батыева войска?
- Может, оборонять хочет? Для того и укрепление делаем, и запасы запасаем, - сказал из темноты тот же самый человек.
- А вчера начали уже насыпать валы на киевской стороне, - напомнил Маркерий. - Это от кого же защищаемся? От киевлян? От своих? Дождаться, чтобы ордынцы перескочили через мост в Киев, - не вечный ли позор для нас будет?
- А может, пускай Воевода вече созовет? - сказал дед Ионя. - В Киеве часто вече созывают. Там всяк может свое прокричать.
- Был я в Киеве, когда тысяцкий Дмитрий созывал вече, - сказал Маркерий. - Обращался Дмитрий к киевлянам с такими словами: 'Сплотимся же, братья и дети, сплотимся и пойдем на предстоящий нам подвиг. Прольем кровь нашу, смертью жизнь искупим, и члены тел наших отдадим, не щадя, на посечение