мгновенно, подсознательным чутьем оба догадались: не к ним она идет и никогда не пойдет к ним. Конрад принял эту догадку покорно и бессильно, как принимал все в жизни. Генрих не примирялся с поражениями, не мог и не умел примиряться. При взгляде на эту бесконечно влекущую к себе женщину открылось – нет, не дано ему узнать прилива былой своей мужественной силы, не испить ему больше никогда оттуда, где цветет сад и бьют ключи, для него там нет уже ничего. Постиг сразу, острым своим умом, но примириться с этим не мог.
– Вы нашли пса, император? – насмешливо спросила она.
Вопрос невинный и вполне естественный, если иметь в виду суматоху во дворце. Но Генриха встряхнуло, будто под ним земля закачалась. Он соскочил с тронного кресла, раскорякою встал напротив Евпраксии, по-бычьи наклонив голову, испепеляя взглядом. Она же не сгорала от этого огня и в соляной столб не превращалась, была возмутительно живая и прекрасная, неистребимая, неподвластная его силе, его власти, его жестокости.
– Вот пес! – взвизгнул император, неуклюже повернулся верхней половиной туловища в сторону Конрада, откинул и руку туда, будто пытаясь достать длинной своей рукою. – Вот твой пес, ты сука, ты…!
Он выругался страшно, впервые так выругался при ней, хотя то, что делал с нею когда-то, было отвратительней всякой брани. Евпраксия растерялась, грязное слово толкнуло ее в грудь, она попятилась. Генрих уловил движение, подскочил к Евпраксии вплотную, вцепился в ее волосы, такое было впервые, когда она обнаружила его глухоту! Потащил к Конраду, зашипел в лицо:
– Иди к нему! Иди! На лежку! На совокупление! На…
Она вырвалась, отбежала от разъяренного Генриха, но он гнался за нею, тянул к ней загребущие руки, страшный, осатанелый, неотвязный.
– Нашли пса твоего! – хрипел он яростно. – Так отдайся ему! Не хочешь императора, хочешь пса!
И все гнался за нею, неотступный, как смерть, а тот, сын, совсем побледнел, устрашился, не сумел, не умел защитить ни молодой женщины, ни себя самого, не шевельнулся, голоса не мог подать, и Евпраксия женским чутьем нашла тот единственный способ защиты, который еще мог помочь ей, единственный способ, последнюю попытку отбиться от ненавистного императора теперь, может, и навсегда. Вдруг остановилась, повернулась лицом, отважно встретила глазами его глаза, закричала, перекрывая его хриплый клекот:
– Чего ты хочешь? Чтобы я сказала прямо? Ну, что ж… Да, я готова отдаться ему! Я отдамся ему, слышишь: ему, не тебе! Не тебе! Не тебе! Не тебе!
Генрих будто ждал этих слов. Не растерялся, будто обрадованно кинулся к Конраду, схватил его за руку, потянул к Евпраксии.
– Слышишь: она готова тебе отдаться! Чего ж ты стоишь? Беги и ляг с нею! Я позову камерариев, пускай они помогут тебе взойти к ней на постель!
Конрад был холоден, как снег в горах. Спокойно высвободился из цепких рук Генриха, тихо произнес:
– Не позорьте себя, ваше величество. Даже величайшая любовь не позволила бы мне осквернить ложе отца.
– Это я-то твой отец? – захохотал император. – Сто тысяч свиней, как говорит мой Заубуш! Твоя мать зачала тебя от Рудольфа Швабского, и все это знают, и все знают, какой сукой была твоя мать! Что скажешь еще, выродок!
Конрад упал на колени перед оцепенелой Евпраксией.
– Умоляю вас… не слушайте его… На него нашло затмение… Это действие тосканских болот… Простите… Сами не знают, что творят… Вы – святая… Единственная и святая. До конца моей жизни самая святая…
Поцеловал ей руку, поднялся, вышел быстро, с непривычной для него решительностью.
Император, обессиленный, приблизился к тронному креслу. Почти упал в него. Голова его свесилась на грудь, вытянулась длинная, худая шея, – он мог бы вызвать жалость, если бы не был так отвратителен.
Больше не промолвлено было ни слова.
Евпраксия оставила зал.
Вильтруд появилась, как всегда, удивительно своевременно. Проходя мрачными коридорами, она почтительно поддерживала императрицу под локоть, потихоньку всхлипывала, показывая, что догадывается о происшедшем в тронном зале, но Евпраксия не слыхала этих всхлипываний, не слыхала и не видела никого, темные корни боли и отчаянья прорастали в ее сердце, ветвились, разрывали душу: 'Когда же будет конец? И будет ли?'
А Генрих, переведя дыхание, снова сорвался с места, забегал по залу, закричал:
– Заубуш! Заубуш!
Барона почему-то не было непривычно долго. Ловил еще, видно, собаку, переворачивал во дворце все вверх тормашками, этот не отступится, этот сыщет даже то, чего нет! Сыщет, если и не было того пса, его надо было достать, тысяча чертей!
– Заубуш!
Стук деревяшки послышался где-то далеко, но не торопливый и не заискивающий, а какой-то словно бы небрежный.
– Заубуш! Сто тысяч свиней! Забыли об обещанной седьмой свинье?!
– Слушаю, император.
– Никого не выпускать из замка.
– Как будет приказано.
– Уже приказал! Никого не выпускать!