чистую душу.

Путешествие от Киева в Саксонию растянулось на долгие месяцы. Из Киева выезжали в мае, теперь на дворе стоял уже октябрь, прозванный германцами месяцем вина, месяцем плодов, щедрот земных; то месяц, когда выдавливают из виноградных гроздей молодое вино, варят пиво из нового ячменя, коптят первых гусей, колют откормленных свиней и зажаривают вкусные колбасы и ребрышки к пиву, – месяц, когда в лесах вянут листья, обнажаются деревья, погружаясь в грусть и сон, а в долинах горкнут перестоявшиеся травы, утрачивают соки, замирают, будто старые люди. Но в одночасье осень – пора свадеб, пятнадцатидневных брачных пиршеств, потех и развлечений, пора зачатий новой жизни, которая должна прийти на смену умиранию в лесах, на горах, в долинах, в захолоделых водах.

Аббат Бодо весьма радовался тому обстоятельству, что смог доставить невесту для графа Генриха именно в пору щедрой пышной осени; радость эта, правда, немного омрачалась при воспоминании о смерти Рудигера, но по всему было видно, что маркграф не очень-то переживал по сему поводу, можно б даже утверждать, что он воспринял известие о таинственном убийстве барона с некоторым удовлетворением, ибо не удержался и, искривя еле засеянную рыжеватым пушком губу, бросил: 'Для брачных развлечений на ложе я в баронах не нуждаюсь, не правда ль, аббат?'

Аббат немного испугался за этого властителя-недоросля, в пределах марки господина полного и не подвластного никому и готового, как видно, пренебречь даже божьим судом. Неужели он имеет намерение сразу потащить это невинное дитя в свою грязную постель? Осторожно заметил: competentia annorum, то есть настоящее совершеннолетие у женщин наступает лишь в шестнадцать лет, а Евпракспи всего только двенадцать.

– Двенадцать лет для девушки – как раз законный возраст, legitima aetas, – напомнил ему маркграф, – или аббат забыл наши законы?

– Однако же, сын мой, даже монахиней женщина не может стать до исполнения ей шестнадцати лет, Competentia annorum! – воскликнул Бодо. – Ваш брак никак не может считаться сразу же свершившимся, это должен быть как бы брак и как бы свадьба.

Разговор происходил в мрачном замковом зале, оба стояли друг против друга, чувствуя, что начинают ненавидеть друг друга; у молодого ненависть всегда сильней и сразу прорывается наружу – маркграф сорвался на крик; словно переломив свою высокую фигуру, наклонился к аббату и прохрипел ему в лицо:

– Шестнадцатилетних в монахини?.. Чтоб рожали детей от аббатов! А у меня – двенадцатилетняя жена, и я хочу сразу же консумации брачной! И пусть мои подданные с радостью говорят: Генрих alreit hatte beschlofen Praxed[1]

. Откладывать на четыре или пять лет то, что принадлежит мне по обычаю и праву? Я завтра же торжественно въеду в свой замок с обнаженным мечом в руке под бой котлов и звуки лютней и повезу свою невесту в епископальную церковь, и меня будут сопровождать все бароны и рыцари Нордмарки, и хотел бы я видеть, кто захочет мне помешать!

'И псом взрослым еще не стал, – подумал аббат Бодо, – а кусает уже свирепо'. Вслух не сказал ничего, даже вздох подавил и тихо отошел от маркграфа, исчез, как тень.

В замок прибыла графиня Ода с баронскими женами, высокая, белолицая – какой Евпраксия помнила ее еще в Киеве. Бывшая княгиня не изменилась ни в чем, даже одежда на ней была почти такая же, как когда-то в Киеве, когда восседала она рядом со Святославом, только золота навесила на себя графиня больше и тяжелей прежнего, и властности в ее голосе слышалось тоже больше, пожалуй, чем во времена княженья.

Все называли тут Евпраксию на латинский лад Пракседой, имя утратило ласковость, стало каким-то грубым, будто прозвище, девочка каждый раз пугливо ежилась, когда над ее головой раздавалось 'Праксед! Праксед!'

Графиня Ода вместе с Журиной выбрала свадебные наряды для Евпраксии: прежде всего протканный легким золотом прозрачный ромейский плат, его набрасывают на голову вроде бы небрежно, а на самом деле умело и красиво, он собирается в мягкие складки и увенчивается золотым венцом. Красив был и широкий гиматий с длинными рукавами, на воротнике, наглухо охватывающем шею, и внизу – золотое шитье, пояс точно так же золотой. Под верхними одеяниями – узкая, по фигуре, сорочка александрийского полотна с сильно зауженными рукавами и золотыми наручами. Сандалии пурпурные, как у ромейских царевен, круглоносые, усаженные перлами и другими камнями.

Евпраксия, очень легкая, словно облачко, вся сверкала золотом и молодостью, рядом неуместным и нелепым выглядел долговязый маркграф с драконьей головкой (шлем нельзя было надевать в церкви, держал его на согнутой углом левой руке), в золоченом панцире с пышным ошейником и нагрудником, украшенным целым ворохом самоцветов, в высоких красных сапогах (длинные шпоры тоже позолочены), с гремливым мечом на дорогой перевязи.

Епископ надлежаще-торжественно, хотя и суховато, коль сравнивать с киевскими вкусами, соединил в соборе руки новобрачным, произнес должные слова о том, что церковь велит обоим жить по справедливости и в уважении святости брачных уз. Бароны стояли позади новобрачных и тяжело дышали – от напряженности торжественного мгновенья и от копченых гусаков, которыми уже с утра были набиты их ненасытные желудки; чуть позже епископа бароны дополнили, недвусмысленно посоветовав маркграфу, чтобы на ложе он избавился от рыцарственной вежливости и пороскошествовал как следует; из собора пышный кортеж перебрался в замок на пиршество, которое длилось до поздней ночи, сопровождаемое пьяным пеньем, игрой на лютнях, забавами шпильманов, дикими, часто же и срамными плясами, а уж тогда, как водится по обычаю, родичи проводили новобрачных в свадебную ложницу, чтобы положить их в постель рядом, но тут уж не было между молодыми обнаженного меча, как в Киеве, и гости не задерживались в ложнице. Пьяные слуги еле-еле стянули с маркграфа железные доспехи, кое-как сорвали с Евпраксии златотканые одеяния. Невеста осталась в одной сорочке, Генрих в грубой ночной рубахе ниже колен. Неуклюже передвигая длинные тонкие ноги, покачиваясь и пьяно хохоча, он сам вытолкал из спальни последних гостей, осмотрелся в темноте, не остался ли еще кто-нибудь из них, и тут увидел женщину, которая приехала из Киева вместе с его маленькой Праксед. Он что-то крикнул женщине, но та, видно, не поняла, потому что стояла посреди ложницы, – отгородив от него Праксед, его законную жену, настоящую жену, которая, черт побери, уже вступила в законный возраст, legitima aetas, как бормочут по латыни все эти, чесотка их возьми, аббаты. Маркграф махнул рукой на дверь, коротко и зло, но эта темная славянка продолжала стоять столбом, тогда Генрих почти упал на женщину, обхватил ее обеими руками, начал толкать к выходу, не переставая бормотать проклятья, брызгая слюной, безмерно пьяный.

Вдруг что-то светлое мелькнуло перед глазами маркграфа, он резко обернулся, отпихнув Журину с такой силой, что она упала на пол, увидел: прямо в грудь, напротив сердца, совсем близко было направлено что- то холодное и безжалостное, а голос молодой жены показался еще безжалостней:

'Заколю!' В пьяном тумане Генрих пытался понять, когда тут, почти у дверей, появилась Праксед. В руках ее он, однако, разглядел мизерикордию – узкий рыцарский нож для добивания смертельно раненных друзей

Вы читаете Евпраксия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату