год читать студентам про Сивоока, обосновывать догадки и предположения, описывать эпоху со всеми деталями, реальными, во всей дикости и живописности. Мог бы... Но не смел. Пока не закончит начатое отцом, завещанное им в ту ночь их разговора после возвращения отца из гестапо, не имеет права хотя бы отрывок, хотя бы слово кому-то... Да и зачем? Студентам нужно излагать только неоспоримые факты. Минимум комментариев. Только намеки. Чтобы учились сами делать выводы. А какие факты о Софии? В летописи Нестора одна строка: 'В лето 6545 заложи Ярослав город великий Кыев, у него же града суть Златая врата: заложи же и церковь святыя Софья, митрополью...' Больше ничего. Потом девятьсот лет удивлений и догадок.
Вот последнее, что он принес в свою одинокую отцовскую квартиру. 'История искусств' Антонина Матейчика. На немецком языке. Прекрасное издание, чудесные иллюстрации. Конечно, есть и про нашу Софию: 'Во время княжения Ярослава Мудрого в центре новых городских кварталов Киева сооружается собор св. Софии (1037) с умелым применением частичных форм барокко. Софийский собор свидетельствует нам, что русская церковная архитектура уже с самого начала отличается от византийской'. Вот так. 'Частичное применение форм барокко'. То есть киевские мастера применяли барокко уже тогда, когда его еще не было на свете, за несколько столетий до появления этого стиля? Диковина? Оговорка? Терминологические странности? Конечно, можно прочесть на лекции такую цитату и потом сорок минут высмеивать автора. Но можно и иначе. Просто не смог автор найти соответствующею слова для характеристики сделанного нашими мастерами. Таким оно было новым, непривычным для всей Европы, так опережало время, что только через несколько сот лет появилось слово, но его применяли тогда уже к другим явлениям; Софийский собор оказался на обочинах путей искусства, о нем вспомнили и удивились. Ибо оказалось, что еще в начале одиннадцатого столетия в Киеве неизвестные мастера знали такое, что и не спилось Европе, знали барокко!
Пока Отава сидел и размышлял над страницей из 'Истории' Матейчика, рука его машинально выводила на чистом листе какие-то буквы. С удивлением взглянул на то, что писал. Тая Зыкова... Зыковатая... Зыковатая... Ага, художница, выставившая свой крикливый и далеко еще незавершенный этюд. Знакомая фамилия. Где-то уже слышал. Ну конечно же, Зыкина - есть такая певица. Какое ему дело до певиц? Но дело не в фамилии. А в чем же?
А рука и дальше выводила, группируя слова в странные комбинации:
Тая Зыкова.
Т.Аязыкова.
Таязык Ова (что-то экзотическое, будто Има Сумак или что-то в этом роде).
Таязыков А. (мужчина? В самом деле, какой-то мужчина маскируется под женщину, чтобы бросить кусок голой правды?)
Та Языкова (то есть та, которая показывает язык. Что такое искусство? Это показывание языка кому- то? Как поступал когда-то Феофан Грек. А кому показывал язык Толстой?).
А потом рука записала, будто перо сейсмографа при одинаковых колебаниях земной поверхности: Тая, Тая, Тая, Тая, Тая, Тая, Тая... Фамилия затерялась, да и не играла роли никакая фамилия, важно было само имя - Тая. Ведь и Тая из приморского города, из холодной приморской ночи тоже была художница? И ворох чистых полотен у нее в комнате. И слезы отчаяния, вызванные тем, что не могла среди курортных красивостей положить хотя бы один мазок на свои заготовленные холсты. В самом деле не могла, если она такая. Но откуда он знает, что это ее работа? Черт побери, на то же он иконограф, иконолог и как там угодно! Сопоставив все факты... Какие факты? Просто почему-то вздрагивает рука и без конца вычерчивает одно и то же. Отбросил одну страницу, взял другую, снова то же самое, снова: Тая, Тая, Тая... Чувствуя, что сойдет с ума, если не придумает чего-нибудь, чтобы прекратить эту бессмысленную писанину, позвонил товарищу, с которым они частенько играли в шахматы: 'Е два - e четыре'. - 'Голубчик, - вздохнул тот, - у жены сердечный приступ, вызвал скорую помощь, жду'. - 'А что делают те двести миллионов, которые не имеют телефона?' - не совсем уместно спросил Отава. 'Они обходятся без скорой помощи так, как некоторые обходятся без жены', - ответил ему товарищ. 'Ты не был на выставке?' спросил Борис. 'На какой?' - 'На художественной'. - 'Ты ведь знаешь, что я посещаю лишь выставки товаров народного потребления, потому что я есть народ', - засмеялся товарищ. 'Извини за беспокойство', - сказал Отава. 'А может, ты пришел бы ко мне? - предложил товарищ. - Правда, в твоих профессорских хоромах в шахматишки лучше играть, но и в моей короткометражке тоже ничего. Жена уснет после укола, а мы закроемся себе на кухне и так потихоньку, не стуча фигурами... Так как? А уж настучимся в другой раз, когда соберемся у тебя. Придешь?' - 'Наверное, приду', - сказал Отава, которому некуда было деться со своим безумным желанием до утра писать одно-единственное слово: Тая, Тая, Тая...
А утром нужно было идти на лекции. Что-то там говорить студентам, без обычного огня, без страсти, - обыкновеннейшая академическая лекция. Ибо и в самом деле: София никуда не убежит, стояла девятьсот лет, еще будет стоять, можно о ней много говорить, можно и мало, а можно прожить день и без нее... Его отец отдал изучению этой святыни всю жизнь, собственно и погиб ради Софии, но кто же может сравниться с профессором Гордеем Отавой в величии его духа? А он только сын. Сыновья идут либо дальше своих отцов, либо вовсе никуда не идут, по-всякому бывает... Но сравниться? Нет, нет...
После двенадцати он почти побежал в выставочный павильон. Так, будто мог прочесть на том бессмысленном этюдике все, чем мучился этой ночью.
Опрометью влетел в зал, из которого вчера спешил уйти, посмотрел в тот угол, снова, как и вчера, наткнулся взглядом на плотно сдвинутые спины, решительно направился туда, резко втиснулся между теми, которые стояли, раздвинул их, оказался впереди и...
Увидел, что там стояла она и смотрела на Отаву своими разноцветными глазами, и в глубочайших глубинах этих необычных глаз сверкала зловещая улыбка.
- Это вы? - сказала она голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
- Какое-то недоразумение, - сказал Отава, - просто бессмыслица... Этот этюдик... И вы...
Она не отвела взгляда, в глубине ее разноцветных глаз улавливалось прежнее упрямство. 'Да, да, - сверкали оттуда волчьи огоньки, - да, да, все это правда, я способна и на такое, ты меня еще не знаешь, ты не способен оценить во мне необычный талант, а вот эти люди, мои настоящие друзья, они...'
Вспомнилась иностранка, назвавшая Крещатик 'сплошным огромным кошмаром'. Женщина в искусстве всегда подозрительна. У нее не чистые намерения. Она хочет нравиться. Любой ценой. А может, наоборот? Подозрительны мужчины, которые пристают к женщинам, имеющим цело с искусством, и хотят нравиться женщинам? Или не все ли равно? Все хотят нравиться. Он тоже, мечтая о большой работе над раскрытием тайны сооружения Софии.
- Если вы в самом деде придаете такое значение, - начал Отава, обращаясь только к Тае, ибо она была автором этюда, кроме того, хотелось бы говорить лишь с нею, не замечая ее верных паладинов. Тая твердо кивнула. Она в самом деле придает большое значение. - Тогда вы просто бездарная художница, - жестоко произнес Отава, не двинувшись с места, хотя все были убеждены, что после таких слов он должен если и не провалиться сквозь землю, то, по крайней мере, бежать из этого зала. Тая пыталась быть спокойной, и голос у нее даже не дрогнул, когда она произнесла:
- Благодарю.
- Я говорю серьезно, - точно так же с тихой злостью продолжал Отава. Мне уже не раз и не два приходилось слышать об этих так называемых протестах. Об этом высовывании языка. У нас пошла даже мода: все, что признается, - это, мол, ненастоящее. Шолохов, Шостакович, Тычина, Сарьян это для вас не то. Настоящее только то, что отбрасывают. Неизданные произведения, невыставленные картины, непринятые скульптуры, положенные на полки киноленты, не увидевшие экрана. Ну хорошо. Есть там, возможно, и талантливые вещи, потому что не перевелись, к сожалению, чиновники, которые почему-то настойчиво стремятся отталкивать людей умных и знающих...
- Но я не хочу вас больше слушать, - сказала она и скомандовала своим: - Пошли, братцы-население...
Они были послушны, как марионетки. 'Братцы-население'... Отава остался один в углу, хоть распинай его на стене на месте проклятого этюдика, таким он был исчерпанным и безрадостным. Что он теперь должен был делать? На ум приходили самые вульгарные вещи: пойти напиться, разбить где-нибудь витрину, обругать милиционера. Вот когда одиночество мстило ему в полной мере. Снова шахматы? E два - е четыре?.. Или, может, найти еще один свежий рассказ про Софию и подготовить для завтрашней лекции