проглянула в их розовой выпуклости, когда-то в кладке стены применялась известь, которая от влаги изменяла цвет, становилась совершенно розовой, поэтому собор в первые годы после строительства изменял свою окраску при всякой погоде, вызывая удивление и восторг у древних киевлян и всех гостей этого праславянского града. Художник именно и стремился, как видно, уловить эту давно уже утраченную под воздействием времени розовость, и он придал своим апсидам такую яркость цветов, которая, быть может, мерещилась лишь первому зодчему этого храма. Так через века передается стремление к вечной красоте. Человек идет к красоте, он творит ее, этим и отличается человек от всего сущего.

А что же пишет ему эта женщина, с которой у него теперь нет и не может быть ничего общего? К сожалению. Что? К сожалению?

'Но потом увидела тебя вблизи. Это случилось так неожиданно, так быстро. Очевидно, есть глубокий смысл в том, чтобы люди сходились постепенно и медленно. Собственно, я ничего не открыла в тебе нового, сознательно шла на все, надеялась на твою силу. Ибо принадлежу к женщинам, которых не выбирают, а которые выбирают сами. Я выбрала тебя, нашла, распознала, я не могла отдать тебя кому-либо, не могла утратить, могла только отказаться добровольно, лично, без принуждения, точно так же, как и нашла. И я это сделала. Вероятно, ты назовешь меня несправедливой. Ну что ж! Справедливость не имеет сердца. Она уравновешивает, а сердце всегда перевешивает в одну сторону, оно, как тебе известно, слева. У меня есть сердце, и я не собираюсь забывать о нем. Наоборот. В своих художнических амбициях я никогда не заходила настолько далеко, чтобы выставлять их впереди своего сердца. Понимаешь? Хочу оставаться женщиной. Быть ею прежде всего, а уж потом - художницей, мыслящим человеком и т.д. И еще открою тебе тайну: мечтала я, что своим сердцем завоюю тебя, разгромлю, разрушу все твои бастионы увлечений и углублений, вырву тебя из-за толстенных соборных стен, вытащу из далеких веков, верну дню сегодняшнему, теплому, зеленому, как молодая отава (ведь твоя фамилия - Отава!). Почему-то перед глазами у меня стоял Петрарка. Он был человеком одной идеи. Всю жизнь посвятил совершенствованию стиля латинских писателей, никогда не расставался с виргилианским кодексом, сидя над которым так и умер; когда Боккаччо прислал ему свой 'Декамерон', написанный на итальянском языке, Петрарка перевел на латынь последние новеллы и отправил своему другу, чтобы показать ему, как нужно было писать, на что тратить жизнь, а тем временем, танком от всех, сочинял на итальянском языке свои сонеты к Лауре, бессмертные песни любви, равной которой не знает история'.

- Кажется, с Петраркой у меня общее - только рост, - хмыкнул Борис, сто восемьдесят три сантиметра, больше ничего, стихов не писал, сонетов не слагал. Латинский, правда, знаю, но не так совершенно, как великий флорентиец. Не был изгнанником, как Петрарка и его предшественник Данте. Обоих недальновидная Флоренция лишила гражданства. Впоследствии, через триста лет после смерти Петрарки, какой-то святой отец Мартинелли отбил стенку саркофага в Аркуа, где похоронен поэт, и выкрал правую руку Петрарки, желая подарить ее Флоренции, которая не могла снести многовекового позора за то, что два великих поэта были изгнаны из родного города и лежат теперь среди чужих. Но глубокоуважаемая Тая Зыкова! Магнифициа! Зачем мою скромную особу да сравнивать с Петраркой!

'Почему-то думалось мне, что в тебе должна таиться большая страсть, о существовании которой ты и сам не подозреваешь. Я должна была открыть ее в тебе, показать!

Но... Но... Ты оказался человеком только одной идеи, одной линии в жизни, одного дела, а одно лишь дело, даже великое, - это для человека мало. Оно угнетает, оно уничтожает человека, превращает его в жертву. Ты принес себя в жертву собору. Точно так же, как твой отец. Вспомни. Отец твой погиб. Собор раздавил его. Ты сам говорил: 'Невозможно представить себе ни одного собора без пролитой крови'. Казалось бы, я как художница должна любить все, что связано с музейностью. В музее, как и в жизни, всегда вдоволь свободных мест. Но в музеи можно ходить. Жить в них невозможно. Ты рассказывал мне, как твой отец мог просидеть месяц или даже больше, разглядывая на старинной иконе патину столетий и заглядывая в десятый или в одиннадцатый век, любуясь его красками, его навеки утраченным светом, его дивами. Ты тоже способен на это. Это прекрасно. Но хуже, что ты способен только на это. Тебе достаточно одного собора на всю жизнь, за пределами собора для тебя не существует ничего. Я поняла это, когда ты сказал мне там, над Днепром, среди невиданной еще мною языческой зелени Киева, что покидаешь меня, что тебе нужно ехать. Оставлял меня, только еще найдя. Этого я не могла понять и никогда не пойму. Даже теперь, когда прочла в газетах, что ты борешься за какие-то государственные дела, за наш престиж, отвоевываешь у фашистских бандитов, ограбивших всю Европу, одну из драгоценных реликвий нашего народа. Конечно же ты прав, и все это подтвердят. Все, кроме меня. Ибо между мною и тобой замешан еще один элемент, невидимый, интимный элемент, не подлежащий разглашению и описанию в газетах, - человеческий. Я не могу забыть, как ты, оттолкнув меня своим твердым плечом, пошел в свой собор.

Борис! Человеку мало одного лишь собора! Человеку нужен весь мир! Услышь меня и пойми!'

Ему почему-то вспомнилось вдруг литургическое восклицание: 'Вонмем!' Это звучало только на старославянском языке, не поддавалось для перевода ни на один другой язык. Вонмем! Не к этому ли призывала и она его? Вонмем! Голосу чего?

'Мне страшно осознавать, что я тебя утратила навсегда, но... ты выбросишь это письмо, забудешь о нем, но... Борис! Пойми, что людей объединяет ныне бесчисленное множество вещей! Когда-то, ты это знаешь намного лучше меня, людей объединяли торжественные гробницы и первые храмы над ними. Это был пункт сбора людей вместе и, быть может, самая первая собственность, принадлежавшая всем, даже тем, кто ничего не имел. Или мы должны еще и сейчас стеречь своих великих покойников, забывая о живой жизни?'

'Чего ей от меня нужно? - с болью думал Отава. - Ведь это так просто: сровнять с землей все могилы прошлого, разрушить все храмы и строения, чтобы не мозолили глаз и не мешали 'жить живым', выполнять планы, строить панельные дома, есть из пластмассовой посуды... Исторический парадокс: люди получили такое богатое наследие, что не ведают теперь, что с ним делать. Их угнетает величие прошлого, ибо из прошлого мы замечаем лишь великое, они пытаются отплатить за свою мизерность вандализмом, разрушением, уничтожением. Женщины тоже любят уничтожать все вокруг себя, оставляя лишь то, что им необходимо. Возможно, именно поэтому из царства амазонок до нас не дошло ни одного памятника. Видимо, они ничего не имели, только носились на конях по степям...'

Не было смысла читать письмо до конца. Собственно, прочитано главное. Ему вынесен приговор. Возможно, и справедливый, кто знает. До сих пор не думал о женщинах. Женщина несет свет нежности или же становится камнем преткновения. Для него - камень преткновения. Собора мало для человека... Но и человека тоже мало для целого собора - вот в чем беда.

Борис достал рукопись, над которой работал всю жизнь его отец, а теперь вот уже сколько лет и он сам, положил толстую папку на стол, опустил на нее ладони, вздохнул. Собиралось по крошке, воссоздавалась история по мельчайшим ее обломкам, казалось, вот работа, достойная уважения и благодарности величайшей и высочайшей. А пришла женщина и...

Он вспомнил, как бросил все и метнулся в Москву. Чувствовал тогда себя мальчишкой, но иногда много можно отдать за такое ощущение.

Еще вспомнил: начало войны в Киеве. Почему-то более всего запомнилось, как вывозили отовсюду, грузили на машины сейфы. Их выносили с огромным трудом, вокруг них всегда толпилось много мужчин, но подойти к ним не могли, потому что остальные несгораемые сундуки были слишком маленькими. Так когда-то обтекали волны человеческого муравейника строившуюся Софию в Киеве. Каждому хочется подойти поближе, а места не хватает. Но почему эти люди так жаждали вывезти из Киева прежде всего сейфы, маленький Борис тогда не мог взять в толк. Оставляли Киев, оставляли соборы, музеи, памятники, Богдана и Шевченко, а тащили какие-то неуклюжие, угловатые железные сундуки; наверное, и те люди тогда толком не знали в своей озабоченности, что они делали, везли что-нибудь, лишь бы везти, а потом, возвратившись в родной город и увидев в нем уцелевшие соборы и памятники, обрадовались им, как родным людям, и только тогда поняли, что является высочайшей ценностью, и это было святое чувство в их душах. Ибо разве же годы войны не обратили взгляд всего народа в глубину столетий и не напомнили ему великих имен, чтобы еще больше укрепить у всех чувство патриотизма, которое вырастает и формируется в сердцах поколений на протяжении веков и веков, а не прививается одним махом, как оспа.

Все это было так, и все это звучало теперь неубедительно. Потому что на столе лежало письмо от женщины, которую он полюбил по-настоящему впервые в жизни, а за письмом вырисовывалась высокая решетчатая ограда Александровского сада... И его позор, его унижение, и спина, и смех, и уже никогда не

Вы читаете Диво
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату