то я заметил в числе его витязей двух юношей, которые любили друг друга, как родные братья. Они оба охотно беседовали со мною о таинствах и преданиях веры нашей. Один из них, поразговорясь однажды со мною, признался, что, воспитанный матерью великого князя вместе с другим сиротою, который также служил Владимиру, он не знает ни роду своего, ни племени; что с младенчества носит на груди златую гривну как единственное наследие отца своего и что всякий раз, когда он пытался повыведать что-нибудь от благодетельницы своей, Малуши, она отвечала ему. «Не спрашивай, дитятко! Ты и товарищ твой, вы оба горемычные сироты. Одного из вас нашли в дремучем лесу, другого на ратном поле, между мертвыми. Кто вас поит и кормит, тот вам и отец и мать». По этим речам нетрудно мне было смекнуть, что, может быть, этот юноша – тот самый ребенок, которого воевода Претич нашел в избушке. Склонясь на мою просьбу, он показал мне свою золотую гривну; я узнал её – это была та самая, которую я видел лет восемнадцать тому назад. Я не умел ещё в то время разбирать таинственные письмена жрецов варяжских; изучась впоследствии этой хитрой науке, я без труда, но с удивлением прочел начертанные на этой гривне слова: «Аскольд, князь Киевский». Не знаю, почему мне пришло тогда на мысль, что это неожиданное открытие может некогда мне пригодиться. Опасаясь, чтоб кто-нибудь другой не разобрал надписи, я уверил легковерного юношу, что с этою златою гривною неразлучно соединено все будущее его счастье; что все блага земные изольются на главу того, кто носит на себе этот залог благоволения и милости богов; а поэтому, дабы сохранить вернее эту драгоценность, я крепко-накрепко заказал юноше не только никому её не показывать, но даже и говорить о ней. Я уже сказывал тебе, что великий князь, беседуя со мною в последний раз до самой полуночи, открыл мне наконец тайную причину своей скорби и уныния. Возвращаясь от него домой, смущенный грозным предчувствием, объятый ужасом, я впал в какое-то младенчество и, подобно малодушной жене, решился прибегнуть к тщетным мольбам: как ночной тать, я прокрался к Перуновой божнице, отпер один из боковых притворов и вошел в святилище. Все было тихо кругом; неугасаемый огонь, горящий перед исполинским изображением Перуна, обливал ярким светом его серебряную главу. Я пал во прах перед стопами божества, вопил, бился главой о каменное его подножие, молил о помощи – все напрасно: камень оставался камнем, неодушевленный истукан безмолвствовал. О, Лютобор, какое бешенство овладело тогда мною! Ничем не изъяснимое, адское отчаяние, как лютый зверь, впилось в мое сердце. «Итак, нет спасения, воскликнул я, нет прибежища!» И вдруг мысль об убийстве, подобно молнии, сверкнула в главе моей. Как одержимый злым духом, я возопил неистовым голосом: «Горе тебе, вероломный! Так смерть, смерть отступнику от веры отцов своих, смерть Владимиру!» – «Да, смерть Владимиру!» – повторил подле меня громовой голос. Я вздрогнул, обернулся, гляжу: передо мной стоит грозный, неподвижный, как второй кумир Перунов, муж исполинского роста, закутанный в черную одежду. При первом взгляде узнав в нем незнакомца, который некогда едва не умертвил Святослава, я с ужасом отскочил назад. «Чего ж ты испугался, Богомил? – продолжал он с усмешкою. – Я подслушал твои речи, так что ж? Давай руку, товарищ!.. Братьями с тобой мы никогда не будем: ты жрец, а я воин; но мы оба ненавидим Владимира… Итак, смерть ему!»
– Чу! Что это? – вскричал Лютобор, прервав рассказ верховного жреца.
Глухой звон от тяжелой железной цепи и дикий отвратительный рев раздались под окнами терема.
– Ага, – сказал Богомил, взглянув в окно, – это мой нелюдим: видно, почуял близко чужого… Ну, так и есть…
– Постой-ка, – прервал Лютобор, – да это, кажется, Торопка Голован. Отчего же твой мохнатый сторож так переполошился?
– Но разве ты не видишь, что за ним идет… Так точно, это он!
– Вижу, вижу! – вскричал Лютобор. – Так этот-то?.. Ну, молодчина!.. Посмотри-ка, Богомил, и медведь твой его испугался… Эк, торопится забиться в свою конуру!
– Слушай, Лютобор, – сказал верховный жрец, – притаись за этою перегородкой: ты будешь слышать наш разговор; но смотри, чтоб он не догадался, что в этой светлице есть кто-нибудь другой, кроме меня.
Едва Лютобор успел спрятаться за перегородку, как тяжелые шаги послышались по крутой лестнице, и незнакомый, закутанный в верхнюю свою одежду, вошел в светлицу.
Незнакомый кивнул головою и сел молча на скамью, на которой за минуту сидел Лютобор; а Богомил занял прежнее место.
– Ты хотел со мною видеться? – продолжал жрец, помолчав несколько времени.
– Да! – отвечал отрывисто незнакомый. – Но одни ли мы?
– Да неужели ты думаешь?..
– Что верховный жрец Богомил может быть предателем? О, нет! Я вижу только, что против тебя кто- то недавно сидел. Посмотри, как измят этот волчий мех!
– Здесь, ещё до солнечного заката, беседовал со мною один из жрецов, – отвечал спокойным голосом Богомил.
– До заката солнечного? – повторил незнакомый, поглядев недоверчиво вокруг себя. – Так видно же, он не близко живет отсюда.
– Почему ты это думаешь? – спросил Богомил.
– А потому, что гость твой, как видно, спешил уйти, чтоб засветло до дому добраться! Посмотри-ка: второпях и шапку свою здесь оставил!
– Эта шапка моя.
– В самом деле? Вот что! – сказал с насмешливою улыбкою незнакомец, взяв со скамьи и рассматривая небольшую с лисьим околышем шапку. – Смотри, пожалуй! А кажется, с виду-то она тебе и на полголовы не взойдет. Богомил, здесь есть кто-нибудь кроме тебя!
– Не веришь мне, так посмотри сам, – отвечал верховный жрец, не изменяя нимало своему спокойствию.
Незнакомец приподнялся, сделал шаг вперед, но вдруг остановился и, садясь снова на скамью, сказал:
– В самом деле, что тебе прибыли меня обманывать? Разве ты не знаешь, что если бы ты, на беду свою, задумал выдать меня Владимиру и хотя бы для твоей защиты засажена была за этою перегородкой вся храбрая его дружина, то и тогда легче бы ей было в одну ночь переплыть Русское море[83] и взять на копье твердыни византийские, чем вырвать тебя живого из рук моих. Нет, я знаю тебя, Богомил: у нас до этого никогда не дойдет с тобою!
– Ты напрасно меня подозреваешь. Клянусь тебе…
– Полно, не клянись, – нам некогда долго беседовать. Я хотел только уведомить тебя, что печенеги прислали ко мне гонца с известием, что многолюдная их рать собралась уже на Дону, близ Белой Вежи, и что ясы и косоги[84], под предводительством юного своего князя Редеди[85], готовы громить пределы Тмутараканские[86]. Чтоб не жечь и не разорять Киева, печенеги назначают окуп: с каждого двора по одному солиду. Я найду способ, не обижая граждан киевских, насытить этих плотоядных зверей. Сокровища византийские неистощимы, а греки не пожалеют своего золота, чтоб только сгубить Владимира, который для них тошнее и отца своего и деда. Но не топтать коням печенежским заповедных лугов киевских, не громить косогам Тмутаракани богатой, и печенеги не дерзнут перейти за Дон, и косоги приблизиться к морю Сурожскому[87], доколе ещё жив Владимир; а ты знаешь, в чьих руках жизнь его. Скажи одно слово, одно только слово, Богомил! Но до тех пор, пока ты не скажешь его, пока я не найду того, кто один может княжить по правде в великом Киеве, до тех пор рука моя не подымется для совершения правдивой мести: я не хочу предать сограждан моих всем лютым бедствиям междоусобия, не хочу, чтоб смуты народные и безначалие сгубили до конца мою родину. Недаром говорится: «Тяжело быть голове без плеч, а хуже и того быть телу без головы». Послушай, я, кажется, уже не раз тебе сказывал, что тот, кого я ищу, должен носить на шее золотую гривну.
– Я никогда и ничего об этой золотой гривне не слыхивал. Да чуден ты, молодец! Неужели ты думаешь, что воины, которые нашли в лесу покинутого младенца, оставят у него на шее золотую гривну?
– Да, – сказал незнакомец, помолчав несколько времени, – это походит на правду; а дивлюсь я только тому, что ты не знаешь, у кого из витязей княжеских нет ни роду, ни племени.