Когда миновали Дмитров, Грибачев вдруг захохотал и снисходительно произнес:
— Ладно, верю. По дурости забрела медведица из дальних лесов… И у людей такое бывает… Не от ума же лезет на трибуну, не имея, что сказать, поэт Н., - и назвал известную и звучную фамилию. — Так случается, наверное, и со зверями.
Замечу, что встреча с медведицей — не самый драматичный случай в моей рыбацкой биографии. Придется еще мне заплатить ценой куда подороже за свое увлечение. Но об этом расскажу позже. А что касается моих романических планов, то они набирали силу постепенно, пока уступая место написанию мной литературных сценариев для комедийных кинофильмов, да и приходилось безоглядно соглашаться на всевозможные поездки. И зачастил я в родные места — на Винничину, приглашая с собой своего самого близкого друга Михаила Николаевича Алексеева. Правда, вначале мы съездили в его родное село Монастырское Баландинского района Саратовской области.
Михаил Николаевич водил меня по Монастырскому, показывая место, где когда-то стоял дом, в котором он родился (1918 год), остатки сада, заложенного больше ста лет назад его прадедом. Долго мы бродили над омутом, именуемым в селе Вишневым; он образовался затокой речушки Баландинки. И еще увидел самое страшное: дно человеческой трагедии, разразившейся в тридцатые годы, — мертвые улицы и переулки с высившимися останками домов и хозяйственных построек. Была предвесенняя пора, и над таявшим снегом простирали к небу черные руки прошлогодняя полынь, крапива, лебеда. Десятки и десятки заросших бурьяном руин!.. А ведь когда-то здесь обитало счастье. Его порушили раскулачивание, репрессии, страшный голод. Многие крестьянские семьи, покинув родные гнездовья, разметались по просторам России в тщетной надежде найти новый приют… Сколько же здесь выплакано слез, сокрушено человеческих судеб, сколько обломилось душевных сил и навсегда заледенело человеческих сердец!
Я видел и родную Украину в кровавых слезах, сам погибал от голода, знаю, что на Винничине вымирали целые села, что многие семьи навсегда лишились своих кормильцев, арестованных, сосланных на край света или расстрелянных… Почему-то уничтожали самых хозяйственных, разумных, находившихся в расцвете сил крестьян… Но такого жестого поругания людских обиталищ, как в Монастырском, еще не видел.
Однако Россия есть Россия. Сломить ее навсегда невозможно. Устоявшие под ураганными ветрами лихолетья земляки Михаила Алексеева поддерживали на родной земле огонь семейных очагов и пламя жизни в целом. Мы встречались с ними на улицах села, в поле, в лесу, на берегу речки, в многочисленных щедрых застольях. И сообща пели песни, слушали диковинные были и небылицы… Затем, когда оставались наедине, мой друг поведывал мне многие подробности из тяжких судеб людей, с которыми я познакомился.
С тех пор я не бывал в Монастырском, но с его обитателями имею возможность встречаться каждый день И даже ярко воскрешать в своем воображении все то, что видел в ту памятную поездку; у меня под руками книги Михаила Алексеева — романы «Вишневый омут», «Драчуны», повести «Хлеб — имя существительное», «Карюха», «Рыжонка», дилогия «Ивушка неплакучая». Все, что написано в этих завоевавших популярность произведениях, берет начало в селе Монастырском, Б судьбах его жителей и даже родственников писателя, ушедших в небытие или и поныне здравствующих. А если сказать точнее — берет начало в писательском сердце, в котором отстоялась вся жизнь родного села. Озаренная мыслью художника, отфильтрованная требовательностью таланта, эта жизнь в незамутненном зеркале художественного обобщения предстает истинной жизнью русского крестьянства на многих непростых исторических этапах.
Наши с Алексеевым поездки на Винничину, в мое родное село Кордышивку, были не столь печальными. После войны Украина худо ли, бедно ли залечила свои тяжкие раны. В той же Кордышивке почти не осталось хат под соломенными крышами и повырастало много новых домов — каменных, а то и отлитых из цемента, подобно дотам. Только улицы весной и осенью были вязкими, размолоченными, и мне со временем пришлось немало приложить усилий, чтобы помочь колхозу покрыть проезжие дороги хотя бы гравием.
Но в людях так и жила невидимая боль по утратам в тридцатые годы (у нас был репрессирован каждый восьмой крестьянин). А сколько умерло от голода! Скольких проглотила война! Эту боль разглядеть было трудно: такой уж характер украинцев. Она угадывалась разумом и виделась в молчаливости вдов, в приметах села, улицы и левады которого по вечерам не оглашались песнями хлопцев и девчат, как это было до коллективизации и до войны. Чахли без хозяев сады, ветшали ограды и скучавшие без скотины надворные постройки… Село потускнело даже при новых хатах и будто чего-то ожидало в тревоге.
Я, живя в московской квартире, все мечтал приехать в Кордышивку и босиком обойти места, где в детстве пас коров — лес, поля, луга. В один из приездов предложил совершить со мной такую «экскурсию» Михаилу Алексееву. Он согласился быть сопровождающим, но только обутым…
Так и не состоялась моя прогулка.
Один раз, когда мы по пути в Винницу остановились в Киеве, нам отважился составить компанию Олесь Терентьевич Гончар. Именно отважился, ибо он знал обычаи Подолии — надо было, чтоб, никого не обидев, навестить всю мою родню в Кордышивке, посидеть у всех за щедрым столом, обязательно выпить добрую чарку горилки. И без всяких отказов — хозяева иначе не выпустят из хаты.
С нами напросился ехать и мой старший брат Яков, спасший меня в тридцатые годы от голодной смерти. Ездить в село с Яковом я любил, ибо он избавлял меня от хлопотной обязанности рассказывать в застольях что-либо интересное; непринужденно и неутомимо развлекал он всех забавными воспоминаниями, анекдотами, экспромтами.
Силу юмора Якова мы испытали уже в вагоне поезда. Пока доехали от Киева до Винницы, у нас от хохота вспухли головы… Даже стали просить Якова дать нам передышку.
По передышки не было и в Кордышивке. Брат Борис, в доме которого мы остановились, наприглашал полную хату гостей. Приезд самого Олеся Гончара (мы с Яковом и Алексеевым считались своими) явился небывалым событием, взбудоражившим все село и районное начальство. Яков был еще в большем ударе. От взрывов хохота, казалось, рухнет потолок. И звенели стекла окон от песен, которых, наверное, нигде так не поют, как у нас. Я стыдился своих слез, но удержать их не мог: вся моя прежняя сельская жизнь вскипала в сердце и памяти.
Олесь и Миша тоже были потрясены…
Лето только разгоралось. Село в такую пору просыпалось особенно рано. А мы, городские жители, привыкли спать подольше. Но спать нам не дал Борис. Окна в хате были открыты, и мы услышали, как он, приглушив голос, шепеляво спрашивал во дворе у своей дочери:
— Ленка, где мои зубы?! Куда они могли подеваться? — Оказалось, что Бориса, крепко вчера подвыпившего, ночью стошнило, и он не заметил, как выронил изо рта зубной протез.
И вдруг слышим испуганный голос Лены:
— Тату, вон сучка грызет под тыном какую-то кость! Может, то ваши зубы?!
Алексеев, Гончар и я грохнули хохотом, а Яков сорвался с постели, будто ему плеснули туда кипятком.
— Это я должен посмотреть! — не сказал, а как-то застонал он, давясь от смеха, и выскочил в сени. До нас вновь донесся голос Бориса:
— Отдай, чтоб ты подохла!.. Отдай зубы! — Выкрики его стали отдаляться.
В комнату вернулся Яков и притворно-трагическим голосом сообщил:
— Украла собачка Борисовы зубы и побежала в лес продавать их… Как думаете, догонит ее Борис?
Лес был рядом — примыкал к огороду.
Шло время, а Борис все не возвращался. Лена и ее муж Николай уговорили нас садиться за стол завтракать без главного хозяина. Мы уже заканчивали трапезу, как в хату зашел весь взмокший и распаренный Борис.
— Холера, а не собачонка! — стал рассказывать он. — Думала, что я с ней играю… Я к ней, а она от меня!.. Отбежит подальше, бросит мои зубы на землю и виляет хвостом… Я подойду, а она хвать челюсть и драпать!.. Все нервы вымотала. Ног под собой не чую… Еле поймал, заразу! — И Борис, вытерев протез