— Я тебе скажу почему. — Он умолкает и театрально, тихим голосом, к которому я уже начинаю приспосабливаться, говорит: — Потому что он в полной, — пауза, — абсолютной, — еще пауза, — беспросветной жопе.
— Вот оно что, — роняю я.
— Да, правда, — говорит загорелый парень. —
— Ага. Ну, я ему передам, что ты заходил и все такое. — Я открываю парню дверь, и он к ней подбирается. — И я, кстати, не мексиканец.
— Все очень просто, — говорит парень. — Я вернусь, и если у Питера этого нет, вы все — покойники. — Он долго смотрит на меня, этот парень, восемнадцать лет, девятнадцать, губы толстые, пустое красивое лицо, такое невнятное, что через пять минут я его не смогу вспомнить, не смогу Питеру описать.
— Ну да? — Я сглатываю, закрываю дверь. — И что ты сделаешь? Поджаришь нас до смерти
Он мило улыбается, и дверь хлопает.
Я не еду на автомойку, остаюсь дома, жду Питера с Мэри, я даже не знаю, появятся ли они, я даже не знаю, что такое «это», про которое говорил серфер, и я сижу на диване, пялюсь в окно, ни на что не глядя. Я и думать не могу о том, как Питер явился и все изгадил, — начать с того, что все и было изгажено, и не явись Питер на этой неделе, явился бы на следующей или через год, и как-то не верится, что есть разница, потому что всю дорогу знаешь, что это случится, и вот сидишь пялишься в окно, ждешь, когда вернутся Питер с Мэри и ты сможешь капитулировать.
Я рассказываю им, что приходил серфер. Питер кружит по комнате.
— Я сейчас, наверное, обосрусь.
— Я говорила, я говорила, — начинает бубнить Мэри.
— Соберитесь, — говорит нам Питер. — Мы отсюда выметаемся очень быстро.
Мэри плачет.
— Мне с собой брать нечего, — говорю я. Смотрю, как он нервно вышагивает по комнате. Мэри уходит в заднюю комнату, рушится на матрас, сует в рот пальцы, грызет их.
— Ты какого хрена делаешь? — орет Питер.
— Собираюсь, — всхлипывает она, корчась на матрасе.
Тут Питер подваливает ко мне, достает из заднего кармана пружинный нож, протягивает, и я спрашиваю:
— Отец, а это зачем?
— Пацан.
Про пацана я забыл. Смотрю на дверь ванной, устал кошмарно.
— Если мы оставим пацана, — говорит Питер, — кто-нибудь его найдет, он заговорит, и мы будем в жопе.
— Пусть от голода умрет, — шепчу я, пялясь на нож.
— Нет, мужик, нет. — И Питер сует его мне в руку.
Я стискиваю нож, и он со щелчком открывается. Злобный на вид, длинный, тяжелый.
— Он, блядь, острый такой, — говорю я, рассматривая лезвие, а потом смотрю на Питера, жду указаний, и он на меня смотрит.
— В том-то и штука, мужик, — говорит он. Не знаю, сколько мы так стоим, а потом я открываю рот, а Питер говорит:
— Ну, давай.
Я хватаю его, напрягаюсь, говорю:
— Но я, заметь, не возражаю.
Я иду к ванной, и Мэри меня видит, бежит, хромает ко мне, но Питер бьет ее пару раз, отбрасывает назад, и я вхожу в ванную.
Пацан бледен, хорошенький, на вид слабый, он видит нож, начинает плакать, ерзает, пытается бежать, я не хочу делать это при свете, поэтому выключаю свет, пытаюсь ударить пацана в темноте, но при мысли о том, что я его заколю в темноте, психую, включаю свет, встаю на колени, тычу носком ему в живот, но недостаточно сильно, тычу снова, сильнее, он выгибает спину, и я тычу опять, пытаюсь его зарезать, но пацан все выгибается кверху животом, будто его скрутило, и я все тычу ему в живот, а потом в грудь, только нож застревает в костях, а пацан не умирает, и я пытаюсь перерезать ему глотку, но он опускает подбородок, и в итоге я тычу ему в подбородок, разрезаю его и, наконец, хватаю пацана за волосы, оттягиваю голову назад, а он плачет, все выгибается, пытается выкрутиться, вся ванна заляпана кровью из неглубоких ран, а в гостиной орет Мэри, и я загоняю нож ему в глотку, вскрываю ее, и у него глаза расширяются — понял, — и мне в лицо бьет фонтанище горячей крови, я чувствую вкус, рукой вытираю глаза, в руке по-прежнему нож, а кровь вообще везде, и пацан еще долго шевелится, а я стою на коленях, весь в крови, кое-где лиловой, местами темнее, а пацан дергается тише, из гостиной уже ничего не слыхать, только кровь течет в сток, а позже приходит Питер, вытирает меня, шепчет: «Все нормально, мужик, едем в пустыню, мужик, все нормально, мужик, тш-ш», — и мы как-то попадаем в фургон и уезжаем из квартиры, из Ван-Найса, и мне нужно убедить Питера, что я в порядке.
Питер тормозит на стоянке «Тако-Белл» на пути из Долины, а Мэри остается в фургоне, потому что у нее конвульсии, и Питер уже охрип все время ей орать, чтоб заткнулась, а она катается по полу, как младенец, и царапает себе лицо.
— Распсиховалась, — говорит Питер и бьет ее пару раз, чтоб замолчала.
— Да уж вижу, — отвечаю я.
Мы сидим за столом под сломанным зонтиком, жара, спецовка у меня вся в крови, скрипит каждый раз, когда я двигаю рукой, встаю, сажусь.
— Ты что-нибудь чувствуешь? — спрашивает Питер.
— Например?
Питер смотрит на меня, что-то понимает, пожимает плечами.
— Не нужно было нам пацана кончать, — бормочу я.
— Нет. Тебе не нужно было, — отвечает Питер.
— Я слыхал, мужик, ты что-то плохое в пустыне натворил.
Питер ест буррито, говорит:
— Я так думаю, Лас-Вегас. — Пожимает плечами. — Что плохое?
Я разглядываю тако — его Питер принес.
— Тебя там никто не найдет, — говорит он с полным ртом.
— Ты что-то плохое там сделал, — говорю я. — Мне Мэри рассказала.
— Плохое? — Он смущен и не притворяется.
— Мне так Мэри сказала, мужик. — Я вздрагиваю.
— Дай определение «плохого». — Он слишком быстро доедает буррито, повторяет: — Вегас.
Я беру тако, собираюсь его съесть, но тут замечаю на руке кровь, кладу тако, вытираю, и Питер съедает часть моего тако, и я тоже немножко, он его доедает, мы садимся в фургон и едем в пустыню.
глава 12. На пляже
— Вообрази, что снится слепому, — говорит она. Я сижу подле нее на пляже в Малибу, и хотя уже тотально поздно, мы оба в темных очках, и хотя я валяюсь рядом с ней под солнцем на пляже с полудня (она сама тут с восьми), у меня все равно типа еще похмелье после вчерашней тусовки. Тусовку помню смутно — по-моему, в Санта-Монике, но может, и дальше, может, в Венеции. Единственное, что застряло в мозгу, — три канистры веселящего газа на веранде, как я сижу на полу под стереосистемой, играет «Ван Чун»[94], у меня в руках бутылка «Куэрво Голд», вокруг море загорелых волосатых ног, кто-то визжит: «Пошли в „Спаго“, пошли в „Спаго“», — нарочито высоким голосом, снова и снова.
Я вздыхаю, молчу, слегка вздрагиваю и переворачиваю кассету «Машинок». По кромке пляжа бредут Мона и Гриффин. В очках слишком темно. Снимаю. Оборачиваюсь к ней. Парик больше не съезжает — поправила, пока я с закрытыми глазами лежал. Перевожу взгляд на дом, снова на Мону с Гриффином, они вроде ближе, но может, и нет. Спорю с собой на десятку, что они сюда не пойдут. Она не шевелится.
— Боль не понять, не постигнуть, — говорит она, но губы еле движутся. Посмотри на пляж, на