Офис. Строчки из песен Мадонны продолжают выскакивать у меня в голове, утомительно и знакомо напоминая о себе. Я смотрю в пустоту, мои глаза тусклы, пока я пытаюсь забыть о дне, маячащем передо мной, но потом в песни Мадонны вторгается фраза, наполняющая меня безымянным ужасом, —
Для полноты картины снова появляется Тим Прайс, или, по крайней мере, мне так кажется. Пока я сижу за своим столом, одновременно зачеркивая минувшие дни в календаре и читая новый бестселлер об офисном менеджменте под названием
— Прайс, — говорю я, пожимая его руку. — Где ты был?
— А-а так, повсюду. — Он улыбается. — Но я вернулся.
— Здорово, — пожимаю я плечами, смутившись. — И как оно… было?
— Было… поразительно. — Он также пожимает плечами. — …Угнетающе.
— Мне казалось, я видел тебя в Аспене, — бормочу я.
— Ну как ты, Бэйтмен? — спрашивает он.
— Я в порядке, — говорю я, сглатывая. — Так… существую.
— А Эвелин? — спрашивает он. — Как она?
— Мы расстались, — улыбаюсь я.
— Плохо, — осмысливает он, что-то вспоминая. — Кортни?
— Вышла замуж за Луиса.
— Грасгрина?
— Нет. Керрутерса.
Он осмысливает и это.
— У тебя есть ее телефон?
— Тебя не было почти целую вечность. Что произошло? — спрашиваю я, записывая для него номер, и вновь замечая грязь у него на лбу, хотя у меня такое чувство, что никто другой ее бы не заметил.
Он встает, берет карточку.
— Я вернулся. Ты просто не заметил. Потерял нить. Все из-за переезда, — он замолкает, поддразнивая. — Я работаю на Робинсона. Правая рука, знаешь ли.
— Хочешь миндаля? — предлагаю я, протягивая ему орешек — слабая попытка с моей стороны скрыть свою обескураженность его самодовольством. Он треплет меня по спине со словами:
— Ты сумасшедший, Бэйтмен. Животное. Настоящее животное.
— Не могу с тобой спорить, — вяло смеюсь я, провожая его до двери. Когда он уходит, я думаю и одновременно не думаю над тем, что происходит в мире Тима Прайса, в мире, в котором на самом деле существует большинство из нас: большие планы, мальчишеская фигня, парень встречается с миром и обретает его.
НИЩИЙ НА ПЯТОЙ
Я возвращаюсь из Центрального Парка, где возле детского зоопарка я скормил мозг Урсулы бродячим собаком (это рядом с тем местом, где я убил мальчика МакКафри). Я иду по Пятой авеню около четырех дня, у всех на улице опечаленный вид, в воздухе запах тлена, на холодном тротуаре километрами лежат тела, некоторые шевелятся, большинство — нет. История гибнет, но только очень немногие смутно догадываются, что дела плохи. Над городом на фоне солнца низко летают самолеты. По Пятой авеню проносятся ветры и уходят на Пятьдесят Седьмую. Медленно поднимается стайка голубей и рассыпается по небу. Аромат жареных каштанов мешается с выхлопными газами. Я замечаю, что линия горизонта недавно изменилась. Я смотрю с восторгом на Трамп Тауэр, высокую, горделиво отсвечивающую в свете позднего дня. Перед ней двое ушлых негров-подростков обдирают туристов в «три карты» и я вынужден сдержать порыв их отпиздить.
Нищий, которого я ослепил весной, сидит, скрестив ноги, на вшивом одеяле на углу Пятьдесят Пятой. Приблизившись, я вижу лицо попрошайки в шрамах, а потом и плакат под ним, на котором написано: «Ветеран войны, ослепший во Вьетнаме. Помогите мне. Мы голодные и бездомные». Мы? Я замечаю собаку, наблюдающую за мной подозрительными глазами, которая, по мере моего приближения к хозяину, поднимается, рычит, а когда я уже стою над нищим, наконец лает, неистово виляя хвостом. Я опускаюсь на корточки, угрожающе поднимаю руку. Собака пятится на полусогнутых.
Я вытаскиваю бумажник, изображая, что опускаю доллар в его пустую банку из-под кофе, но потом осознаю: К чему эти притворства? Никто все равно не смотрит, и уж никак не
— Ты никогда не был во Вьетнаме, — шепчу я в его ухо.
После молчания, во время которого он писает себе в штаны, собака ноет, а он квакает: «Пожалуйста, не причиняйте мне зла».
— К чему мне зря терять время? — с отвращением бормочу я.
Я ухожу от нищего и вижу маленькую курящую девочку, просящую мелочь.
— У-у-у, — пугаю я ее.
— У-у-у, — произносит она в ответ. Этим утром в
НОВЫЙ КЛУБ
В четверг вечером я наталкиваюсь на Харольда Карниса на вечере в новом клубе под названием «World's End», открывшемся на месте «Petty's». Я сижу за столиком с Ниной Гудрих и Джин, а Харольд пьет шампанское, стоя у бара. Я достаточно пьян, чтобы наконец спросить про сообщение, оставленное мною на его автоответчике. Извинившись, я проталкиваюсь в другой конец бара, поскольку понимаю, что мне необходим мартини, чтобы укрепить дух перед беседой с Карнисом (эта неделя была для меня очень сложной — в понедельник я обнаружил, что рыдаю во время одной из серий «Альфа»). Нервничая, я подхожу к нему. На Харольде шерстяной костюм от Gieves & Hawkes, шелковый саржевый галстук, хлопчатобумажная рубашка, ботинки от Paul Stuart; он кажется более грузным, чем я помню.
— Заметь, — говорит он Труману Дрейку, — к концу девяностых японцы будут владеть большей