— Все же права была я, — сказала третья. — Он струсил.
— Да, — согласились две другие. — Ты была права: он струсил…
Гаврилеску поднял глаза и смерил их долгим, меланхолическим взглядом.
— Я не понимаю, что вы имеете в виду…
— Ты боишься, — вызывающе бросила первая, выступая вперед. — Ты сразу струсил, как только вошел…
— То-то у тебя в горле пересохло, — сказала вторая.
— То-то ты все время виляешь, — подхватила третья. — Сам нас выбирал, а теперь боишься угадывать.
— Я все-таки не понимаю… — попробовал защищаться Гаврилеску.
— Тебе было велено угадывать, — перебила его третья, — которая из нас цыганка, которая гречанка, которая еврейка.
— Попробуй теперь, если говоришь, что не трусишь. — предложила первая. — Угадай. Которая цыганка?
— Которая цыганка? Которая цыганка? — эхом вторили ей две другие.
Гаврилеску усмехнулся и снова смерил их взглядом.
— Это мне нравится, — сказал он, вдруг приходя в хорошее расположение духа. — Вы, стало быть, думаете, что, раз я свободный художник, значит, я витаю в облаках, значит, я понятия не имею, как выглядит цыганка…
— Опять он виляет, — перебила его первая. — Отгадывай.
— Стало быть, вы, — упрямо продолжал Гаврилеску, — вы считаете, что мне недостанет воображения хотя бы на то, чтобы представить, как выглядит цыганка, тем более когда она молода, красива и в натуральном виде…
Потому что он, разумеется, с первого же взгляда понял, кто из них кто. Та, что выступила вперед, совсем нагая, очень смуглая, с черными волосами и глазами, была, без сомнения, цыганка. Вторая, тоже нагая, но в сквозной, зеленоватых тонов накидке и в золотых сандалиях, имела кожу неестественной белизны, отливающую перламутром. Она не могла быть никем иным, как гречанкой. Третья, безусловно, была еврейка: ее бедра плотно охватывала длинная, до полу юбка вишневого бархата, грудь и плечи оставались открыты, а богатые, огненно-рыжие волосы были высоко подобраны и уложены в замысловатую прическу.
— Ну же, угадывай! Которая цыганка? Которая цыганка? — закричали разом все три. Гаврилеску поднялся с кресла и, простерев руку к деве нагой и смуглой, торжественно произнес:
— Только потому, что у меня артистическая натура, я принимаю ваш вызов, хотя это форменное ребячество. Извольте, вот — цыганка.
В ту же секунду — он и глазом моргнуть не успел — его подхватили с двух сторон и закружили, завертели, что-то напевая, насвистывая, приговаривая. Только голоса доносились как бы издалека.
— Не угадал! Не угадал! — долетало до него, как сквозь сон.
Он упирался, пытаясь вырваться из рук, втянувших его в недобрый, колдовской хоровод, но это было выше его сил. Он чувствовал запах разгоряченных юных тел, веяние тех нездешних, вкрадчивых духов, в голове отдавались глухие удары пляшущих по ковру девичьих ног. Еще он чувствовал, что хоровод постепенно влечет его между кресел и ширм в глубину комнаты, но через некоторое время отказался от всякого сопротивления и больше уже ничего не помнил.
Очнувшись, он приподнялся на локтях и увидел перед глазами ту самую нагую и смуглую: она сидела, поджав ноги, на ковре у дивана.
— Я долго спал? — спросил он.
— Не спал вовсе, — успокоила его смуглая. — Вздремнул.
— Но что же, Бог ты мой, вы со мной сделали? — простонал он, поднося руку ко лбу. — У меня что-то с головой.
Он с напряжением огляделся. Комната была как будто не та, и все же он узнал асимметрично расставленные между креслами, оттоманками и зеркалами ширмы, поразившие его с самого начала. Он не мог уловить, как они устроены. Иные, очень высокие, почти под потолок, можно было принять за стены, если бы их боковые створки, загибаясь, не выступали на середину комнаты. Иные, в таинственной подсветке, казались неплотно завешенными окнами, выходящими во внутренние пространства дома. По некоторым, в диковинной, многоцветной росписи, живописно струились шали и кружева, словно бы отгораживая нечто вроде альковов разной формы и величины. Но довольно было присмотреться к одному подобному алькову, как обнаружилось, что это оптический обман, что на самом деле две-три ширмы, составленные вместе, замыкает лишь отражение в большом золотисто-зеленоватом зеркале. Как только Гаврилеску понял, что это обман, комната тут же завертелась вокруг него, и он снова схватился за голову.
— Что, Бог ты мой, вы со мной сделали? — повторил он.
— Ты не угадал, кто я, — с печальной улыбкой шепнула смуглая. — Хотя я нарочно говорила тебе глазами, что не я цыганка. Я — гречанка.
— Греция! — воскликнул Гаврилеску, срываясь с дивана. — Бессмертная Греция!
Его усталость как рукой сняло. Он слышал удары своего сердца, все звонче и звонче, необыкновенное блаженство мягко сотрясло его тело.
— Когда я был влюблен в Хильдегард, — заговорил он восторженно, — я мечтал только об одном, о нашем путешествии в Грецию.
— Недотепа, — вздохнула гречанка. — Надо было не мечтать, а любить ее…
— Мне было двадцать лет, а ей не исполнилось и восемнадцати. Она была хороша… Мы были красивой парой, — добавил он.
И тут обнаружил, что на нем странный костюм: нечто вроде шаровар и коротенькая туника золотистого шелка. Он недоверчиво всмотрелся в зеркало, как бы сомневаясь, он ли это.
— Мы мечтали поехать в Грецию, — наконец сказал он более спокойным тоном. — Нет, это было больше чем мечта, мы уже строили планы, решено было ехать в Грецию скоро после свадьбы. И тут что-то случилось… Но что, Бог ты мой, случилось? — спросил он сам себя, берясь руками за виски. — Такой же жаркий летний день, как сегодня, мучительный летний день. Я увидел скамейку и двинулся к ней, и тут почувствовал, что жара хватила меня по темени, саблей — по самому темени… Нет, это она полковника Лоуренса, это я слышал сегодня от студентов, когда ждал трамвая. Ах! — возопил он в тоске. — Мне бы сейчас рояль!
Гречанка живо вскочила с ковра и, беря его за руку, шепнула:
— Иди за мной!
Она повела его между ширм и зеркал и через некоторое время так ускорила шаг, что Гаврилеску не поспевал за ней иначе, как бегом. Он попытался было остановиться, перевести дух, но гречанка не отпускала его руки.
— Поздно, поздно, — проронила она на бегу, и снова ему показалось, что голос доносится до него из далекого далека, как свист ветра.
Однако на сей раз он не потерял сознания, хотя им приходилось лавировать между бесчисленными диванами и мягкими подушками, огибать сундуки побольше и поменьше, накрытые коврами, зеркала разных размеров, а иногда и причудливых форм, озерцами возникавшие перед ними, как будто их нарочно только что разложили на самом ходу. Наконец, пробежав коридор, образованный двумя рядами ширм, они вылетели в большую, ярко освещенную комнату. Там, опершись о крышку рояля, их поджидали подруги гречанки.
— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.
Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.
— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.
Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:
— Почему так долго?