второй, объясняя европейцам, что события, при которых они присутствовали. действительно имели место, но только сто пятьдесят лет назад. Теперь мы понимаем, почему их эпическое ядро было логичным: оно, как всякое реальное событие, определялось
Что было дальше, не помню. Когда на другой день я проснулся в своей хижине, солнце давно встало, и зеленые воды Ганга показались мне бесконечно добрыми, безмерно чистыми и благостными».
Повествователь, «неисправимый» европеец, не может
Сходной конструкцией фантастического отмечена и новелла «Загадка доктора Хонигбергера». Здесь автор тоже занимает позицию между чисто профанной — семейства Зерленди, только инстинктивно чувствующего прикосновение к сокровенным тайнам, — и сакральной, доктора Зерленди, который непосредственно пережил эти тайны и описал свой опыт в дневнике. Этот-то опыт и приводит повествователь в новелле: этапы и результаты практики йоги, познание мира в трансе, левитация, невидимость и, наконец, «уход» в Шамбалу, объясненный на профанном уровне как необъяснимое «пропал». Чтение дневника Зерленди, цитаты и комментарии к ним сравнимы с диалогом, который ведут повествователь и Свами Шивананда в «Серампорских ночах». Однако по художественным достоинствам текст ниже: тягу к неуловимой истине, столкновение разных систем интерпретации здесь заменяет единственно трепет повествователя, чьи предвидения, или предчувствия, сбываются. Тем не менее этот трепет стилистически поддерживается вполне успешно: взволнованностью фраз, отрывистым ритмом, да и самой необычностью йогического опыта. При том, что тут нет всего комплекса эпических средств, как в первой новелле, «работает» смысловая наполненность фантастического: сама возможность успеха подобного опыта поражает воображение и кружит голову.
Впрочем, и с художественной точки зрения центральный эпизод (чтение дневника) мастерски включен в ансамбль новеллы. Уже вначале нам намекают на какую-то тайну, чреватую смертями: работа с архивом Хонигбергера «произвела» исчезновение доктора Зерленди, смерть одного из членов семьи, который привел в его библиотеку француза-ученого, а затем гибель некоего Ханса, который тоже занимался, до повествователя, разбором архива. Предупреждения Зерленди-младшей и служанки заявляют таким образом о
Как и в «Серампорских ночах», вначале мы оказываемся перед событиями только странными, то есть не поддающимися однозначному толкованию. Откровение, найденное в дневнике, соответствует откровениям Чаттерджи и Шивананды. Результат — аннуляция странного. Оно продолжает господствовать в профанном мире семейства Зерленди, но уходит из перспективы повествователя, очищенной откровением доктора Зерленди, обладателя перспективы сакральной.
Если бы новелла на этом кончилась, ее трудно было бы назвать удавшейся: при всей их симметрии оба эпических плана довольно искусственны, и таинственность первой части увядает без достаточной компенсации во второй, слишком напоминающей трактат о йоге[10]. Финальный эпизод (путаница в семействе Зерленди) спасает текст, вводя (только теперь!) фантастическое как таковое. Дамы Зерленди, дружно отрицая знакомство с повествователем, снова переводят конфликт в первоначальный профанный план и снова превращают повествователя в героя. Изощренность приема состоит здесь в том, что этим отрицанием ставятся под вопрос абсолютно все, как профанные, так и сакральные, события новеллы. Путаница со временем благодаря полной серьезности членов семейства Зерленди точно так же убедительна для читателя, как предыдущее повествование от автора. Наконец-то
Диалектика «профанное — сакральное», проработанная не столь убедительно, как в первой новелле, разряжает метафизическую насыщенность текста, зато диалектика «реальное — ирреальное», собственно фантастика, выстроена удачно, пусть даже она ошеломляет нас лишь под самый конец.
В послевоенных новеллах пластическая память писателя восстанавливает благостные приметы пейзажа, задумчивого и чистого, скромного и неброского, как бы вне истории, характерного для старого Бухареста, прекрасного и сегодня, без той монументальности, порой мрачноватой, которая присуща большим столицам. Издали — из дали времени и пространства — город кажется очищенным как от провинциальной скуки, так и от вибрации современности из романов периода между двух войн и плутает лирической мечтой по лону ностальгических вод. При неизбежной специфике, отнюдь, впрочем, не навязчивой, этот пейзаж нарочно построен как нейтральный, с тем чтобы оттенить из ряда вон выходящее Событие.
Послевоенные новеллы, хотя в определенной степени и продолжают тот тип фантастики, который культивировался Элиаде до войны, обнаруживают и черты фундаментально новые. В «Девице Кристине» и «Серампорских ночах» фантастическое проламывает глубокую брешь в причинно-следственной системе мира через активное, вполне очевидное вмешательство неких внешних по отношению к миру сил, будь то вампир или Сурен Бозе; даже если Андроник в «Змее» или доктор Зерленди в «Загадке доктора Хонигбергера» принадлежат «здешнему» миру, они действуют во имя мира «иного», которому принадлежат