людях, его созерцающих. Женщины переживают не столько блаженство самого по себе объятия Андроника, сколько своего рода безличный эротический экстаз, сходный скорее с коллективной оргией у первобытных народов, когда охватывающее всех буйство эроса на самом деле выполняет функцию над-индивидуальную, функцию магического приобщения к космосу. Этот смысл не явен в повести, но скрытое его излучение бесспорно. В сцене призывания змея, как и в последующих снах, женские персонажи образуют круг с Андроником в центре. Вообще композиция повести постоянно закольцовывается. По дороге в монастырь персонажи выстроены парами; начиная с эпизода игр в лесу пары распадаются: женщины, да и мужчины (особенно Владимир), начинают тяготеть к Андронику. Один тип композиции сменяется другим вместе с появлением главного героя — и точно так же, в психологическом плане, сознание людей переходит на новые орбиты. Такое построение повести отчетливо просматривается на всех смысловых уровнях. Андроник, затем Андроник-змей находится как в эпическом, так и в пространственном центре (посередине комнаты, где появляется змей; на острове посреди озера); подобно колдуну, который запускает в ход ритуалы, или как йогин из «Серампорских ночей», Андроник будоражит души на протяжении всего романа, морочит профанов, сдвигая время и пространство. Смута исходит от Андроника постоянно, с момента его появления, но как колдовство она проявляется по-настоящему в центральном событии — изгнании змея.

Можно ли говорить в этом плане о символике центра, заложенной в основу повести? И тут положительный ответ нам дает только подтекст. Андроник-змей представляет метафизический центр точно в той же степени, в какой и эпический, пространственный или психологический. Помещение в центре Андроника-змея означало бы иерофанию, через которую сакральное являет себя мирянину. Спящему сознанию буржуа, не подозревающему о сакральном, оно является через Андроника; при этом его иерофаническое влияние разнообразно: лишь поверхностно взбаламутив большинство действующих лиц (в женщинах возбудив желание, во Владимире — юношеские комплексы), он тотально преображает «ego» Дорины (прежнее, профанное) и творит второе ее рождение, как в классических обрядах инициации. Знаменательно и действие колдовства Андроника-змея на «самое мирское» сознание — капитана Мануилы: «Страх снова стал забирать его, и веки снова набрякли тяжестью. Надо крикнуть! Но он не смог даже застонать, даже пальцем пошевелить. Как в тот страшный час, из детства, который ему не забыть, когда он зашел к маме в комнату и, ничего не понимая, нашел ее на полу, онемевшую, с закатившимися глазами. Только после ему сказали, что к ним в деревню приходила цыганка с раковиной; взялась погадать маме, села на пол, вынула из котомки руку мертвеца и очертила ею круг. Только это он и запомнил…» Здесь интересно уважение Элиаде к частному случаю сознания, в которое вторгается сакральное. Обладатель ясного, ироничного ума, задетый ревностью и оттого озлобленный, капитан тверже всех сопротивляется искушению, но, будучи все же побежден, воспринимает его в собственных ментальных структурах. Испытываемый им страх, типичный рефлекс эгоцентрического сознания, внезапно лишенного главной опоры — веры в себя, — напоминает ему страх, пережитый в детстве, травму, похороненную в подсознании и в целях самозащиты надежно заваленную камнем вызывающе трезвого сознания. Душевная травма, сопровождавшаяся, вероятно, потерей чувств («только это он и запомнил»), наложилась на душевную травму матери, запечатлевшись и как страх перед колдовством, и как страх смерти (видимой: обморока), вызванной цыганкой.

Реакцию капитана можно прочесть и в психоаналитическом плане (через состояние обморока — видимой смерти — отождествление матери и любимой, сопровождающееся страхом потерять самые крупные душевные инвестиции); и в плане магическом (насылание смертоносной порчи: цыганка отождествляется с Андроником, «цыганским выкормышем», а его магическое орудие, змея, — с рукой мертвеца); и в плане отголосков архаического сознания («смерть» профанного ego проявляется в чувстве ужаса — сакрального! — и во впадении в детство, т. е. в аннуляции профанного времени, которое отделяет первое откровение от второго; позитивный аспект — рождение нового «я» знаменательным образом отсутствует). Ту же многозначность можно проследить в переживаниях других персонажей (Стере, Владимир, младшая Замфиреску и прочие), что подчеркивает главный предмет внимания Мирчи Элиаде — разнообразие реакций светского сознания, совершенно плоского или романтически-тревожного, на странное явление: в обыденных терминах — на жульничество или колдовство; на иерофанию — в терминах «сакральное — профанное». Центральное событие романа, вокруг которого выстраиваются все остальные, представляет, таким образом, художественное исследование диалектики «сакральное — профанное».

Последующие эпизоды с логической неизбежностью вытекают из центрального (и кульминационного), хотя не всегда с одинаковой художественной убедительностью.

Выход из-под власти чар, отделение от другого мира, где они жили вне времени, дается людям трудно и постепенно. На этом фоне начинается новая мистерия, любовная, которую чувствует, вернее, смутно чует один капитан Мануила. Внутренний разговор Андроника и Дорины получает вербальное выражение, атмосфера всеобщего транса маскирует странность реплик, а мастерство Мирчи Элиаде состоит именно в псевдоестественности диалога, принадлежащего сразу к двум смысловым пластам. Не прибегая к слишком пространным цитатам, ограничусь всего несколькими фразами, хотя их смысл проявляется именно в контексте.

«„Уверяю вас, — тихо сказал Андроник, — вы нисколько не испугались. А произойти это все равно должно было“. — „Да, правда“, — раздумчиво согласилась Дорина. „Что должно было произойти?“ — встревожился капитан. „Эта штука со змеей“, — сказал Андроник… Он медленно повернул голову и со значением поглядел Дорине в глаза. Та побледнела как мел. „Что вполне объяснимо, — перешел на шепот Андроник. — Когда готовится столь знаменательное событие“».

Все нижеследующее действие романа подтверждает, что эти реплики не случайны. Идея фатальности встречи Андроника и Дорины вполне может служить оправданием — по сути, тоже эзотерическим — всей цепи событий, включая изгнание змея. Значит, эротическая сторона сюжета — это главное, а все остальное — только контекст, необходимый, но второстепенного значения? Нет, потому что встреча молодых людей сама по себе проистекает не из заурядной «coup de foudre»[8], а из безличного взаимного притяжения, это не столько земная любовь, сколько транс, обаяние сверхъестественного, орудием которого, не более того, является Андроник, хотя он и кажется режиссером событий.

Следующая глава представляет собой попытку «расконспирировать» Андроника, что с художественной точки зрения выглядит несколько искусственно: «„Ночь имеет для меня чары совсем иного рода… Поглядите! — Он обвел рукой небо и лес. — Это для меня сильнее любви. И гораздо серьезней… серьезней, потому что никогда не знаешь, откуда это все, где у него начало и конец… Женщина — вот она, рядом, даже в твоей постели, и любовь рождается и умирает на твоих глазах… А это?..“ — „Понимаю, — вяло перебил его Мануила. — Это как отрава“… — „Нет, не то, — живо возразил Андроник. — Это должно быть в крови от рождения, и никто не виноват, даже твои родители“…».

Затем Андроник один гуляет по лесу и разговаривает с птицами и деревьями — это род магии францисканской, кроткой, романтической, она далека от эзотерики, и Андроник здесь скорее старшее дитя большого биологического семейства, чем маг. Любовь и гуманность наделяют его чувством космоса, чувством абсолютной, Адамовой невинности, он — по ту сторону разума, человеческого «я», даже человека как вида. «Как минует полночь… не знаю, что со мной творится. То мне кажется, я птица, то барсук, то обезьяна… И почти всегда я потом забываю, что делал, не помню, где провел ночь…» Эта сила Андроника убывает на восходе солнца и прибывает на закате, достигая апогея после полуночи. Раздвоение личности? Возможно, но в пределах дихотомии «сакральное — профанное», которой соответствует «ночное — дневное». Андроник несет в себе оба экзистенциальных уровня, сакральное пребывает в нем, то есть в его конкретной оболочке, в профанном. Если его память по видимости гораздо глубже личной, это намек на трансисторическое сознание, как если бы вторжение сакрального в профанное расширяло фатальную ограниченность последнего, наделяя индивида долголетием всего рода. Андроник в таком случае был бы человеком, но человеком цельным, живущим, как Адам или патриархи, одновременно на профанном уровне (в биологических временных рамках конкретных событий) и на сакральном (биологическая открытость космосу в повторении архетипических, вневременных событий).

Финал повести сосредоточен скорее на подробностях инициации Дорины, а если смотреть шире, он означает всего лишь пробуждение девушки к целостной жизни, воплощенной в Андронике: «Ни боли, ни страха, ни робости — душа знала одну только терпкую безоглядную радость. Во сне ей подменили душу, ей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату