Мы оба вздохнули, и фон Бальтазар рывком повернулся к нам.
— Пройдет тысяча лет, и ваши потомки снова вспомнят про клад, что вы искали, и снова начнут поиски. Они тоже перероют землю канавами. И тогда припомнят меня и Леопольда, как мы в одно прекрасное утро вторглись в ваше селенье и принудили вас копать по-нашему. Не канавы — окопы. Рвы, чтобы в них застряли танки. Припомнят все то зло, что я вам причинил, и проклянут меня. Только вы еще умеете проклинать. И я не найду успокоения. Минет тысяча лет, а я успокоения не найду…
Илария медленно пошла к нему. Я опустил глаза и понуро зашагал обратно к церкви.
Горели в два ряда свечи, и лежащий между ними Старик казался спящим. По обе стороны, на клиросе, в полудреме сидели женщины, подперев голову руками. Я вдруг понял, что устал. Прислонился к стене и закрыл глаза. Камень стены был холодный, холоднее, чем в пещере, и я чувствовал, как щиплет меня холод, точно затем, чтобы разбудить. Я очнулся и стал протирать глаза.
— Идут! — крикнул кто-то с улицы. — Русские идут!
Я сорвался с места и побежал. Трудно было сообразить, который час. Издали завидев на шоссе колонну, я поднял руку и закричал:
— Brat! Brat! Ja govoriu po russki! — Я бежал к ним с поднятой вверх рукой, не переставая кричать: — Brat! Rumunski! Zdies niet Niemetzi!
Потом остановился перевести дух.
— Окстись! — крикнули мне в ответ. — Свои! Русские идут на Оглиндешты.
Я вздохнул с облегчением, впору было перекреститься.
— Это шоссе на Думбравы? — спросил меня младший лейтенант.
— Оно самое, только его немцы сегодня с утра — динамитом… — отвечал я, кивая на то, что начиналось в нескольких метрах от нас, разбитое, развороченное, и добавил: — А идти туда нет надобности. Вы их в Думбравах не найдете. Они мне сказали, что это отвлекающий маневр.
Младший лейтенант усмехнулся и прошел мимо, сделав знак полку следовать за ним.
— Это такой у них был маневр — взорвать нам шоссе! — надсадно кричал я вслед. — Такой маневр, чтоб им вовеки Божьей помощи не видать!
Когда зарядил дождь, мы все реже стали выходить из церкви. Старухи тихонько причитали у изголовья покойного, за восковыми свечами. Батюшка, учитель, Василе, все прочие подремывали на клиросе.
Сколько бы раз я ни выглядывал, они стояли рядом под ореховым деревом у церкви. Я уже ни о чем не спрашивал, только улыбался им, проходя мимо. «Мне надо смотреть в оба, — говорил я себе. — Я тут один хоть сколько-нибудь говорю по-русски. Может, наши просто не знали. Может, русские тоже поднимаются следом сюда».
Но усталость наконец меня одолела, и когда один из Ликсандровых внуков сказал, что вроде слышен танк, я сразу не понял. Если бы я понял, я бы выбежал и крикнул, что шоссе разбито. Но я понял, только когда танк уже провалился в окоп.
— Еще загорится, а там люди! — бросил я, пробегая мимо них.
Я услышал, как они оба пустились бегом за мной. Потом услышал топот многих ног. Бежали и Ликсандру с внуками, и учитель, и батюшка.
Танк слепо и натужно пытался выкарабкаться из окопа. Метрах в десяти от него на шоссе остановился другой. Я заметил и полк, шедший обочиной. Я хотел было крикнуть: «Подождите, мы вам сейчас поможем!» — когда вдруг заговорили пулеметы со звонницы. Я в ужасе обернулся и увидел фон Бальтазара. Он окаменел, не сводя со звонницы глаз. В тот же миг из танка ответили огнем, а потом раздались автоматные очереди пехоты.
Я бросился на землю и крикнул им:
— Ложись! Все на землю!
Фон Бальтазар остался стоять, прикованный взглядом к церкви, а рядом с ним — Илария, точно не слыша, точно не понимая, что происходит.
— Ложись! — завопил я.
И тогда увидел, как они оба осели на землю, неподалеку от края окопа. Я подполз, боясь дышать.
— Илария! — крикнул я, хватая ее руку. — Илария!
— Он сказал, что с ним всё, — прошептала она. — Что место — здесь.
Она была теплая, и открытые глаза смотрели на меня. Но я уже знал.
Пелерина
Он приметил его издалека — по той же короткой допотопной пелерине с двумя симметричными заплатками на плечах, вызывающе нашитыми как бы вместо эполет. Теперь-то Пантелимон знал, что такой формы — пелерина с эполетами — в румынской армии не было.
«По крайней мере в этом веке, — заверил его Ульеру. — Разве что в далеком прошлом, в какую- нибудь там феодальную эпоху… — И после короткого молчания продолжил: — Вот если бы доказать, что заплаты
…На этот раз Пантелимон замедлил шаг, чтобы получше разглядеть пелерину. Нет, он не ошибся: заплаты, выкроенные по мерке эполет, красовались на подобающем им месте. То ли его пристрастный взгляд, то ли невольная улыбка подействовали на старого человека в пелерине поощряюще, потому что он вдруг остановился.
— Простите, пожалуйста, вы не подскажете, который сейчас год?
— Девятнадцатое мая, — машинально ответил Пантелимон.
— Ах нет, вы меня не поняли. Что девятнадцатое мая, это я знаю. А вот год? Год какой сейчас?
Пантелимон слегка посторонился, пропуская женщину с ребенком.
— Шестьдесят девятый, — пробормотал он. — Девятнадцатое мая тысяча девятьсот шестьдесят девятого года.
— Так я и думал! — воскликнул старик. — Позволю себе даже сказать, что был уверен: шестьдесят девятый. И тем не менее некоторые придерживаются другой точки зрения. Представьте: есть люди, которые утверждают, что сейчас — шестьдесят шестой! И не только люди — газеты! Я прочел их внимательнейшим образом и вынужден признать: газеты действительно были за март, апрель и май шестьдесят шестого года.
— Не понял, — сказал Пантелимон с кривой улыбкой.
— Вы уж мне поверьте, — продолжал старик, как-то особенно молодцевато встряхивая своей пелериной. — Я человек серьезный, здравомыслящий. Но перед лицом фактов, то бишь газет, я был вынужден склониться…
— Да каких газет? — недоумевал Пантелимон.
— Наша самая популярная газета, «Скынтейя»[62]. Я начинаю с