— Скажи хотя бы «Христос», — уговаривал Илиеску. — Христос! Мария!
Метров через сто они остановились передохнуть, не опуская носилок. Раненый со стоном попробовал перевернуться на бок, его умоляющий взгляд упал на Замфира.
— Поговорите с ним вы, господин студент, — попросил тот. — Поговорите, пусть хоть увидит, что мы желаем ему добра…
Дарий встряхнул карабин, поправляя ранцы, — безнадежным, яростным рывком.
— Что говорить? На каком языке мне с ним говорить? Если я не знаю русского, как он меня поймет?
— Говорите абы что, — увещевал Замфир. — Лишь бы он увидел, что мы для него надрываемся, что не даем ему помереть, как собаке. Говорите хоть по-тарабарски, вы ведь ученого звания…
Дарий невольно вздохнул, сдвинул на лоб каску.
— Ученого, это точно, — ответил он с кривой усмешкой и вдруг, повернувшись к раненому и найдя его взгляд, решился:
— Иван! Помнишь из «Фауста»?
Вот кто, Иван, говорит с тобой.
— Говорите, говорите, — прокряхтел Илиеску, трогаясь с места. — Говорите, он вас слушает, и то ладно.
— Пока слушает, не помрет, — добавил Замфир.
— …Я о многом мог бы рассказать тебе, Иван, чем только не напичкают в университете, прежде чем дать диплом философа! Чего только не прокрутится в голове у студиозуса! Хватит на два-три тома, а то и на двадцать два — ведь разве у Пруста, например, не двадцать два тома? Нет, вру, это если брать и юношеские его вещи. Ты понимаешь, чтб я имею в виду, — «Pastiches et melanges»[53] и прочее…
— Хорошо говорите, господин студент, — похвалил Илиеску, — валяйте дальше… — Отвернулся и с силой сплюнул в сторону кукурузного поля.
— Иван! — с чувством продолжал Дарий. — Я мог бы целую ночь приводить тебе доказательства небытия Божьего. А об Иисусе Христе, о коем ты, вероятно, не слышал с тех пор, как пошел в начальную школу, о Спасителе вашем и нашем, о его загадочном историческом существовании или о его политической несостоятельности я мог бы говорить с тобой много ночей, с глазу на глаз, без комиссаров и без теологов, потому что ты тоже чувствуешь, Иван, что nous sommes foutus, nous sommes tous foutus[54]. И мы, и вы. Но первые — мы, ведущие родословную от нашего драгоценного Траяна… И если мне было бы жаль умереть сейчас, вслед за тобой, а может, и раньше, умереть в мои двадцать два года, — это и потому, что мне не придется увидеть, как вы воздвигаете памятник любезному нашему Траяну. Ведь это ему заблагорассудилось дать нам начало в райском уголке, как будто он знал, что в один прекрасный день явитесь вы, усталые от долгих блужданий по степи, и набредете на нас, красивых, умных и богатых, — вы, голодные и измученные жаждой, как мы сейчас…
— Дальше, дальше, господин студент, он вас слушает, — подбодрил Замфир, видя, что Дарий примолк и понуро отирает лицо рукавом гимнастерки.
— …Многое, многое вертится на языке, Иван… Но вот интересно, осмелился бы я рассказать тебе когда-нибудь события тринадцатого марта, восьмого ноября и все, что за ними последовало? Это слишком интимное, Иван: меня будто разъяли на части, а потом сложили снова — и вот он я, каким ты меня видишь, — бродячий философ, который развлекает тебя болтовней, пока гнев Господень и ваши пушки еще бьют мимо, car nous sommes foutus, Ivan, il n'y a plus d'espoir. Nous sommes tous foutus![55] Как в той знаменитой новелле, которую еще никто не написал, но которая непременно будет когда-нибудь написана, потому что она слишком уж бьет в точку — если ты понимаешь, на что я намекаю, — слишком она про все, что произошло при нас и с нами. И вот интересно: как сможет автор смотреть в глаза, скажем, своей жене и детям, да даже соседям, как посмеет показаться на улице, потому что — ты угадал, конечно, мои намеки — каждый узнает себя в главном герое, а как можно жить после такого, как можно радоваться жизни после того, как узнаешь, что ты
Он вдруг смолк и провел по лицу задрожавшей рукой.
— Дальше, дальше, господин студент, — шепнул Замфир. — Только не частите, чтоб он разбирал слова…
Дарий поглядел на него, будто только что узнал, и снова отчаянным рывком поправил на плече ранцы.
— …Итак, начнем сначала, Иван, начнем с тринадцатого марта. Ибо там начало всех начал. Умри я двенадцатого марта, я был бы счастливым человеком, потому что я попал бы на небо, au Ciel, Иван, aupres de la Sainte Trinite[56], туда, куда с напутствием священника, если таковые еще сохранились, попадешь вскорости и ты. Но если мне суждено умереть сегодня, завтра, послезавтра, куда я попаду? На небо — ни в коем случае, потому что тринадцатого марта я узнал, что неба
Он снова поправил за спиной ранцы и прибавил шагу.
— …Теперь, если бы ты решился нарушить обет молчания, ты непременно спросил бы меня: а после восьмого ноября, что было после восьмого? И поскольку закон войны требует от нас быть честными и откровенными друг перед другом, я был бы обязан ответить. Но поймешь ли ты меня? Дело в том, что тут мы столкнемся с
На этом месте его окликнули, и он вдруг увидел, что ушел вперед один, сопровождаемый только собакой. Его товарищи положили раненого в чахлую тень акации, сняли каски и утирали пот. Дарий со смущенной улыбкой вернулся.