— Куда ты?
Майтрейи, в белом домашнем сари, с обнаженными руками и распущенными волосами, перегнулась через балюстраду своего балкона. Я ответил, что хочу пройтись по парку и заодно пополнить запасы табака.
— За табаком можешь послать кого-нибудь из слуг.
— А мне что тогда делать?
— Поднимайся сюда, если хочешь, поговорим.
Предложение меня взволновало: хотя я мог свободно расхаживать по всему дому, но в комнату Майтрейи пока что вхож не был. В мгновение ока я взлетел наверх. Она поджидала меня в дверях: лицо усталое, а губы неестественно красные. (После я узнал, что, выезжая «в свет», она красит их бетелем, по бенгальским правилам хорошего тона.)
— Прошу тебя, сними ботинки, — попросила она.
Я остался в одних носках, ощущая от этого крайнюю неловкость. Она предложила мне сесть на подушку у балконной двери. Комната была больше похожа на келью. По размерам такая же, как моя, а обстановка — кровать, стул и две подушки на полу. На балконе, правда, приткнулся еще маленький письменный столик. Ни зеркала, ни картины на стенах, никаких шкафов.
— На кровати спит Чабу, — сказала она с улыбкой.
— А ты?
— А я — вот на этой циновке.
Она вытащила из-под кровати тоненькую бамбуковую циновку. Я был потрясен и смотрел на Майтрейи как на святую. Она продолжала задумчиво:
— Я часто сплю на балконе: бриз веет, и я слышу внизу улицу. — (Улицу, по которой после восьми вечера никто не ходил, скорее уголок парка.) — Я люблю слушать улицу, — повторила она, глядя вниз с балкона. — Кто знает, куда ведет эта дорога…
— На Клайв-стрит, — сострил я.
— Ас Клайв-стрит?
— К Гангу.
— А дальше?
— К морю.
Она вздрогнула и вернулась в комнату.
— Когда я была совсем маленькая, еще меньше, чем Чабу, мы каждое лето ездили на море, в Пури. Там у дедушки был отель. В Пури волны — на других морях таких волн нет. С наш дом высотой…
Я представил себе волну высотой с дом, а рядом Майтрейи, читающую лекцию о сущности прекрасного, и не мог сдержать снисходительной улыбки.
— Чему ты улыбаешься? — серьезно спросила она.
— По-моему, ты преувеличиваешь.
— А если и так, обязательно надо смеяться? Дедушка, например, тоже преувеличивал: он родил одиннадцать детей…
И она отвернулась от меня к окну. Я решил на всякий случай извиниться и пробормотал что-то невнятное.
— Не надо, — сказала она холодно. — Сегодня у тебя не получается. Ты сам не веришь тому, что говоришь. Тебе нравится Суинберн?
Я уже привык к перепадам ее мысли и ответил, что Суинберн мне, в общем-то, нравится. Она принесла с балкона потрепанный томик и показала мне место из «Анактории», отчеркнутое карандашом. Я стал читать вслух. Очень скоро она забрала у меня из рук книгу.
— Может быть, тебе кто-то и нравится, но не Суинберн.
Я опешил и стал оправдываться, доказывая, что вообще вся романтическая поэзия не стоит одного стихотворения Поля Валери. Она слушала очень внимательно, глядя мне прямо в глаза, как на первых уроках французского, и одобрительно покачивая головой.
— Чашечку чая? — перебила она меня на полуслове как раз в тот момент, когда я критиковал философскую поэзию как таковую, называя ее неполноценным гибридом.
Я смолк в досаде. Она вышла на лестницу и крикнула вниз, чтобы принесли чаю.
— Надеюсь, ты не опрокинешь мне чайник на брюки, как тогда Люсьену!
Я думал, что она засмеется, но она вдруг застыла посреди комнаты, вскрикнула что-то по-бенгальски и метнулась в дверь. Ее шаги удалились по направлению к отцовскому кабинету, примыкающему к гостиной.
Вернулась она с двумя книгами.
— Вот, получила сегодня из Парижа, но эта лекция так заморочила мне голову, что я совсем про них забыла. — И она подала мне один из двух экземпляров «L'Inde avec les Anglais»[40] Люсьена Меца. — Это тебе.
Поскольку их прислал издатель, книги были без посвящения.
— Давай знаешь что сделаем? — предложил я. — Сами напишем друг другу посвящения!
Она захлопала в ладоши, принесла чернила и перо и едва сдерживала нетерпение, пока я писал:
— А если книга попадет в чужие руки?
— Ну и что, каждый может быть мне другом.
Она села на циновку, обхватив руками колени, и смотрела, как я пью чай. Уже совсем смерилось. На улице зажегся фонарь, и тень кокосовой пальмы непомерно выросла и стала отливать голубым. Я думал, что поделывают другие обитатели дома, почему никогда не слышно ни голосов, ни шагов, не заговор ли это — оставлять нас всегда одних, теперь уже в ее комнате, освещенной только синеватым отблеском фонаря.
—
— Почему только сегодня? Мы давно друзья, с тех пор как у нас пошли серьезные разговоры.
Снова опустившись на циновку, она сказала, что, если бы мы были совсем друзья, она открыла бы мне тайну своей грусти. И смолкла, глядя на меня. Я тоже молчал.
— Роби Тхакур не пришел на мою лекцию, — проронила она наконец.
У меня потемнело в глазах. Захотелось крикнуть ей что-нибудь обидное, например, что она зря считает меня другом, что она смешна со своей влюбленностью…
— Ты в него влюблена, — бросил я в сердцах. И, наверное, добавил бы еще что-то, поехиднее, но она вдруг сухо спросила:
— Вам нравится сидеть в темноте с девушками?
— Не знаю, не пробовал, — ответил я наугад.
— Я хочу остаться одна, — проговорила она после паузы тоном крайней усталости и, уйдя на балкон, вытянулась там на циновке.
Я с трудом нащупал в потемках свои ботинки, обулся и, злой и растерянный, тихо спустился по лестнице. Во всех комнатах дома горел свет.
Из дневника за тот месяц: