Восхищенных отзывов о голосе Кресчентини так много, что нет возможности все их здесь процитировать. Даже немцы, обратившиеся тогда к совершенно иным музыкальным ориентирам, поневоле признавали его талант, который сравнивали с талантами Маркези и Паккьяротти. Его очень хвалила лейпцигская газета «Аллыемайне Музикалише Цайтунг», а философ Шопенгауэр писал: «Этот сверхъестественно прекрасный голос несравним с женским, не имеющим такого богатого и изысканного тембра и такой чистоты в сочетании с такою мощью»7. Мадам Виже-Лебрен тоже слышала Кресчентини — в Риме, в конце XVIII века, в опере «Цезарь» — и описывала это так: «В ту пору голос и игра его были равно совершенны. Он играл женскую роль и был в широком кринолине, какие носили тогда в Версале — нам это казалось презабавно. Надобно добавить, что Кресчентини обладал тогда всею присущей юности свежестью и играл весьма выразительно»8.
Из всех европейских гастролей певца, включая и четырехлетнее пребывание в Лондоне, для историка наверное интереснее всего его жизнь в Париже, где он оставался с 1806-го по 1812 год. Действительно, трудно не увидеть любопытный парадокс в том, что завершающий свою карьеру кастрат пользуется наибольшим успехом в той самой стране, где к кастратам всегда относились предвзято, да еще и при том самом императоре, который поставил себе задачей окончательно искоренить в Европе кастрацию. Странным кажется и поведение Наполеона, который, проведя жизнь в войнах, предпочитал всем мелодиям «красивые и грустные» и приходил в экстаз, слушая патетическое пение своего любимца.
Прежде, еще в качестве генерала Бонапарта, Наполеон в своих походах уже слышал кастратов, а затем дважды — в Милане и в Вене — был очарован голосом Кресчентини, прозванного в Европе «итальянским Орфеем». Как и в случае с Паэром{58} и Паизьелло, император времени терять не стал и тут же пригласил его в Париж, пообещав «императорское» жалованье — тридцать тысяч франков в год. Кресчентини было тогда за сорок, и он, как и многие кастраты в этом возрасте, не сумел избегнуть чрезмерной полноты и тяжеловесности, хотя его артистический талант в сочетании с грацией движений почти искупали внешнюю непривлекательность. Вот как описывает его мадмуазель Аврийон: «Изящество и достоинство во всяком движении, совершенное знание сцены, идеальное соответствие жестикуляции содержанию диалога, абсолютно точное мимическое отражение всякого оттенка чувства — все эти редчайшие и драгоценнейшие достоинства придают пению сего артиста некое волшебство, коего не передать словами, но можно лишь услышать»9.
Наполеон зачислил Кресчентини и Джузеппину Грассини в свой придворный театр в Тюильри, куда допускались лишь члены императорской семьи, придворные чины и знатные гости. Отсюда вовсе не следует, что эта избранная и изысканная публика сплошь состояла из знатоков — совсем наоборот. Офицеры и новоиспеченные аристократы посещали театр в Тюильри не столько ради удовольствия, сколько по обязанности и часто скучали, слушая исполняемые непривычным для них голосом кастрата тягучие мелодии. Как пишет один очевидец, «двор все больше зевал, да притом там нельзя аплодировать, что кажется госпоже Грассини нечестным, хуже того, „располагающим к посредственности'». В этой не слишком вдохновляющей обстановке Кресчентини мог утешаться по крайней мере тем, что император доволен сверх всяких ожиданий. В Париже, как и в Милане, в Вене или в Лиссабоне, у певца всегда была при себе партитура «Ромео и Джульетты» Цингарелли — эта опера в свое время его прославила, и он даже добавил к ней арию, предположительно собственного сочинения, хотя несомненно проверенную и исправленную самим Цингарелли. Эта ария — «Ночь милая долгожданная» — начиналась с messa di voce, что позволяло кастрату уже при произнесении первого слога издать звук необычайной чистоты. Наполеон и Жозефина посетили несколько спектаклей — или, по крайней мере, несколько избранных сцен — и слушали с неослабевающим наслаждением. Мадмуазель Аврийон, наблюдавшая как-то вечером за реакцией императора, описала ее так «Из моей ложи я могла явственно видеть в лорнет лицо Его Величества — и когда Кресчентини пел «Ombra adorata aspetta», оно прямо-таки сияло от удовольствия. Затем император поворотился в креслах и стал что-то шептать окружавшим его генералам, очевидно желая, чтобы они разделили его восхищение»10 — и не просто восхищение, но подлинно глубокое чувство, потому что Кресчентини, из всех певцов единственный, умел вызвать у Наполеона слезы.
В 1812 году, сразу после получения креста Железной Короны, певец объяснил императору, что парижский климат ему вреден и что он желал бы вернуться в страну с более мягкими погодными условиями. Итак, он покинул сцену и посвятил себя преподаванию в болонском музыкальном лицее и в новооткрытой неаполитанской консерватории св. Себастьяна — в Неаполе он и умер в 1846 году.
Одна француженка, в 1835 году побывавшая в Неаполе, имела возможность видеть кастрата вблизи, и ее особенно поразила его меланхолия, навеянная тоской по навеки миновавшему музыкальному прошлому: «Этот тощий старик, чье морщинистое лицо, седые волосы и сутулая спина сразу бросались в глаза всякому наблюдателю — это был Кресчентини!.. Тот самый Кресчентини, чье имя еще двадцать лет назад было на всех устах и превозносилось до небес! Вот он приблизился, вот поговорил о своей былой славе, о своем пении, некогда услаждавшем Наполеона, — глаза его тусклы, вид отрешенный, он словно оставил душу и голос в далеком прошлом, коего не существует более. Это испитое лицо, этот пустой взгляд, эта уже завершившаяся жизнь, которая тем не менее все еще длится, влача за собою тело, — все это наверняка повергло бы вас в глубокую печаль!»11
Джованни Баггиста Веллути прежде, чем заработать сомнительную привилегию зваться последним кастратом на оперной сцене, продвинулся по проторенному предшественниками пути несколько дальше, хотя отсюда отнюдь не следует, будто успех у миланской, лондонской или петербургской публики дался ему легко. Первые его выступления в начале XIX века еще успели совпасть по времени с завершением карьеры последних великих кастратов, но в период своего творческого расцвета, между 1810 и 1830 годами, он казался все более чуждым новому музыкальному ландшафту, где кастратам места не было. Даже британская публика, раньше с таким восторгом встречавшая Рауццини и Рубинелли, к тому времени не слыхала кастратов уже около четверти века, так что лондонцам Веллути казался диковиной, пусть и блистательной — неким удивительным пережитком вышедшего из обихода искусства. В ту пору композиторы в большинстве своем перестали сочинять для кастратов: Глюк переделал партию Орфея для тенора, Моцарт после нескольких попыток определенно предпочел женщин и лирических теноров, а позднее от Веллути отказался и Беллини, уже воспринимавший кастрата как некий вокальный и физиологический абсурд. А вот Россини отнесся к Веллути благожелательно и в 1813 году решил дать ему заглавную роль в своем «Аврелиане в Пальмире» — певец, если верить Стендалю, был тогда «в расцвете молодости и таланта и один из красивейших мужчин столетия»12. К сожалению, отношения между кастратом и композитором вскоре испортились: Россини не возражал против виртуозности, однако требовал прежде всего точного следования партитуре, не позволяя искажать ее вокальной акробатикой. В итоге еще одна страница истории музыки оказалась перевернута раз и навсегда: искусство XVIII века, виртуозное по сути и подвластное капризу одаренного певца, в начале XIX века оказалось неприемлемо. Россини, начавший было сам добавлять к партитуре кое-какие орнаментальные элементы, в конце концов решил вычеркнуть их все от первого до последнего и потребовал неуклонно соблюдать каждую ноту. Даже если в последующие несколько лет некоторые певцы еще продолжали вольничать, важный и необратимый шаг был сделан — отныне врожденный дар артиста к импровизации был ограничен строгими и определенными пределами.
Некоторое время Россини и Веллути были в ссоре, и для Россини этот срок оказался достаточен, чтобы потребовать на будущее заменить в своих операх кастратов женщинами, в основном меццо-сопрано. Впрочем, ссора была не особенно долгой, ибо Россини был не столько революционер, сколько реформатор, да и его тоска по XVIII веку была слишком сильна, чтобы пренебрегать кастратами, о вкладе которых в вокальное искусство ему было отлично известно. Поэтому через несколько лет он не только встретился с Веллути в Париже и подружился с ним, но и не уставал напоминать своим современникам о главенствующей роли кастратов в истории оперы. Так, он писал Вагнеру в I860 году: «Невозможно даже вообразить, сколь упоительный голос и сколь изощренное мастерство обрели они — храбрейшие из храбрых — в качестве щедрого возмещения своей утраты». А об уходе кастратов со сцены он заметил: «Для вокального искусства это означало непоправимый упадок». Три года спустя, сочинив «Маленькую торжественную мессу», он потребовал для нее на полях партитуры «двенадцать певцов всех трех полов — мужчин, женщин и кастратов», хотя удовлетворить это требование было, конечно, нельзя, не пригласив из Папской капеллы нескольких еще остававшихся там кастратов, а такое решение было слишком маловероятно. Был ли то один из последних образцов присущего Россини юмора? Или тут проявилась его тоска по «третьему» голосу, которого так не хватало в 1863 году?