мне…
Бернис чувствует глубокое отчаяние этого человека.
– …Потому что я тот, кто возлюбил вас… Бернису хочется уйти.
– …Один лишь я могу вернуть человека самому себе.
Священник умолк. В изнеможении он повернулся к алтарю. И поклонился богу, которого только что сам сотворил. Он чувствовал себя нищим, словно отдал все, что имел, словно приносил в дар свое телесное изнурение. Сам того не сознавая, он приравнял себя к Христу. Стоя лицом к алтарю, он снова заговорил с ужасающей медлительностью:
– Отче, я поверил в них, вот почему я отдал свою жизнь… И в последний раз, склонившись над толпой, он произнес:
– Ибо я возлюбил их…
Его охватила дрожь.
Молчание показалось Бернису нестерпимым.
– Во имя отца…
Бернис думал: «Какое отчаяние! Где же вера? Я не слышал слов веры: это был вопль отчаяния».
Он вышел. Скоро зажгутся дуговые фонари. Бернис шел по набережным Сены. Деревья стояли неподвижные, с разметавшимися и словно застывшими в сумерках кронами. Бернис шел. Его охватил покой, потому что день завершился; такой покой охватывает иной раз, когда разрешишь давно мучившую тебя задачу.
И все-таки эти сумерки… Они слишком похожи на театральный задник, который уже не раз послужил декорацией в сценах развала Империи, проигранных битв, развязок неглубокой любви; завтра эти декорации пригодятся для других комедий. Театральный задник, который так волнует, когда вечер тих, когда жизнь замедляет ход, потому что еще неизвестно, какая идет драма. О, хоть что-нибудь, что спасло бы его от такой человечной тоски…
Дуговые фонари вспыхнули все сразу.
XII
Такси. Автобусы. Бессмысленная суета, в которой так хорошо затеряться, не правда ли, Бернис? Какой- то увалень загородил весь тротуар.
– А ну, поворачивайся!
Женщины, с которыми сталкиваешься раз в жизни: единственная, неповторимая возможность. Выше – яркие огни Монмартра. Его уже зазывают.
– Да ну тебя! Отстань!..
Другие женщины. В «испано-суизах», как в роскошной оправе, превращающей в драгоценность даже самую безобразную женщину. На животе – на пятьсот тысяч франков жемчугов, руки в кольцах. Тела, приправленные, как самое изысканное блюдо. А вот еще одна робеющая девка.
– Отвяжись ты! Знаю я тебя, хлыща, катись к чертям! Да пропусти же, отвяжись, говорят!
Эта женщина ужинала за соседним столиком; она в вечернем платье, с глубоким треугольным вырезом на спине ему видны только ее затылок, плечи и непроницаемая спина по которой пробегает судорожный трепет. Трепет плоти, этой вечно восстанавливающейся и неуловимой материи. Так как женщина курила, опершись на руку и наклонив голову, он видел лишь безликое тело.
«Глухая стена», – подумал он.
Танцовщицы начали свой номер. Их шаги были упруги, и душа танца наделяла душой их самих. Бернису нравился этот ритм, державший их тело в подвижном равновесии. Это равновесие могло ежеминутно нарушиться, но танцовщицы снова с поразительной уверенностью восстанавливали его. Они волновали чувственность, непрестанно намечая образ, который вот-вот должен был на ваших глазах завершиться и который на пороге этого завершения, на пороге смерти, переходил в новое движение. Это было само воплощенное желание.
А перед ним все та же загадочная, неподвижная, как озерная гладь, спина. Вот от какого-то жеста или мысли по этой глади волной пробегает тень. «Я хочу того неведомого, что движется под этой гладью», – думает Бернис.
Танцовщицы раскланивались, начертив и стерев таинственные арабески на песке. Бернис подозвал самую стройную.
– Ты хорошо танцуешь.
Он чувствовал, что ее тело клонится, как налившийся соком плод. И эта его тяжесть показалась ему откровением. Богатством. Она присела. У нее был неподвижный взгляд и что-то бычье в подбритом затылке, – наименее гибкой части этого тела. Ее лицо не отличалось тонкостью, но все тело казалось его естественным разрешением и дышало спокойствием.
Потом Бернис заметил слипшиеся от пота волосы. Морщинку, прорезавшую слой грима. Поношенный наряд. Выхваченная из танца, она казалась надломленной и неловкой.
– О чем ты задумалась?
Она ответила неопределенным жестом.
И вот все это ночное возбуждение приобретало смысл. Суета портье, водителей такси, метрдотелей. Они занимались своим ремеслом, которое в конечном счете сводилось к тому, чтобы подать ему шампанское и свести с этой усталой девкой. Бернис видел жизнь из-за кулис, где все – ремесло. Где нет ни порока, ни добродетели, ни смутных волнений, где все – только работа, исстари заведенная и бесстрастная, как труд чернорабочего. Даже танец, каждым движением строивший новый язык, мог что-то сказать только человеку постороннему. Только чужой был в состоянии обнаружить в этом танце структуру, о которой создатели ее давно уже забыли. Так музыкант, в тысячный раз исполняющий одну и ту же мелодию, утрачивает ее смысл. А здесь танцовщицы в ярком свете прожекторов выполняли па, старались что-то