«радикальных движений», изо дня в день твердит, что в мире-де происходит «конвергенция», то есть сближение капитализма и социализма под влиянием могущественных и непобедимых сил технической революции: капитализм-де становится менее реакционным и более прогрессивным, а социализм — менее прогрессивным и более реакционным и в конце концов произойдет «взаимопроникновение» и слияние двух систем; уж ежели надо бороться против несправедливости современного общества, то надо бороться против них обоих.
К этому добавляется подлая идейка о мнимой утрате революционности рабочим классом; выдвигается демагогический и бессмысленный тезис, будто главной революционной силой сегодня являются люмпен- пролетариат и студенчество. И вот, как показывает практика, кое-кто из рядов «радикальных сил», искренне желающих бороться против социальной несправедливости окружающего их капиталистического мира, клюет на эту удочку.
Жертвой такой дезориентации стал и Барджес, а вслед за ним — Кубрик. В романе и фильме вы не найдете даже намека на социальный анализ общества, породившего такое чудовище, как Алекс. Вы не обнаружите попыток показать, как же Алекс стал Алексом. В то же время явственно прощупываются намеки на то, что Алекс будет жить и действовать в обществе, где завершатся «конвергенция» и «взаимопроникновение'.
Характерная деталь: будучи лингвистом, Барджес скомбинировал для своего романа весьма специфичный… англо-русский язык. В нем то и дело мелькают, притом без всякого перевода, русские слова, что необычайно затрудняет чтение «Заводного апельсина» человеку, который русский язык не изучал. Но автор упорно и настойчиво манипулирует этим странным жаргоном, как бы показывая, что события романа развертываются в мире, где уже произошло взаимопроникновение и слияние капитализма и социализма, и деятельность алексов — это не социальное явление, свойственное капиталистическому миру угнетения человека человеком, а всемирное явление глобального масштаба, распространяющееся на все страны, в том числе и на Советский Союз. И Кубрик, восхитившийся этим романом, бережно перенес изобретенный Барджесом англо-русский жаргон в ткань своего фильма.
Правильно уловив их замысел, известный французский критик Пьер Маркабрю писал 29 мая 1972 года в журнале «Элль»: «Их сатира пессимистична, причем это фундаментальный пессимизм в масштабе планеты. Не случайно показанные в романе и фильме убийцы болтают между собой на англорусском языке, — авторы валят в одну кучу весь мир. Они хотят показать, что вся мировая цивилизация терпит крушение». Что же в перспективе? «Голый человек на голой земле»? Похоже, что так. Дух анархистских идей, свойственный ныне иным участникам «радикальных движений», и в романе, и в фильме то и дело дает знать о себе.
Вот почему герои «Заводного апельсина» разговаривают между собой на этом варварском жаргоне: «Я зажал ему rol rouke (рот рукой. — Ю. Ж.), чтобы помешать ему смертельно орать на все четыре стороны, но этот собачий мерзавец впился в меня зубами, и я crilehe (закричал. — Ю. Ж.). Понадобилось tolehocker (от слова «толчок»; tolehocker — толкнуть, ударить. — Ю. Ж,) рычагом от весов» и т. д. и т. п.
Разъясняя в опубликованной недавно статье, как он создавал этот трудный жаргон, Барджес подчеркнул, что это было для него нелегким делом. Иногда он шел от аллитерации. Например, английский термин Horrorshow (показ ужасов) он заменил искаженным русским Horosh (от слова «хорошо». — Ю. ЛС.), Но чаще он просто вплетал в английскую речь наши слова. Например, участники банды Алекса именуются «drougs» (други). Их штаб-квартирой служит «молочный бар», где, нажимая на чувствительные места кукол-автоматов, изображающих голых женщин, они цедят в свои стаканы молоко, в котором разбавлен наркотик, именуемый «Korovo» (корова. — Ю. Ж.). То и дело западный читатель и кинозритель спотыкаются о неизвестные им слова dralse (драться), glazes (глаза), zoubies (зубы), Jioudis (люди), devotchka (девочка), соllосоlе(колокол).
Всему этому лингвистическому рукоделию, быть может, и не следовало бы придавать существенного значения, тем более что читатель не принял этот роман, и он, как я уже говорил, канул в безвестность в 1962 году, и только теперь Кубрик, поставив по этой книге свой фильм, дал ему второе рождение. Но в том- то и дело, что замысел автора «свалить в одну кучу весь мир», столь справедливо разгаданный Пьером Маркабрю, был положен в основу и романа, и фильма.
Однако и это еще не все. Главное, пожалуй, состоит в том, что Барджес, а в еще большей мере Кубрик, не замечая глубокой противоречивости своей фабулы, сначала показывают во всей их гнусности и подлости деяния Алекса и его «drougs» и тем самым вызывают у читателя и зрителя глубокое и законное негодование, а затем, повернув на 180 градусов, изо всех сил стараются оправдать их страшные поступки, поскольку-де с волками жить — по-волчьи выть, а не будешь волком — погибнешь.
Больше того, Барджес писал в одной из статей, посвященных его литературному детищу: «Алекс — это мы с вами, но в более интенсивной степени. Он обладает тремя главными человеческими качествами: любовь к агрессии, любовь к речи, любовь к красоте». А Кубрик, когда сотрудник журнала «Экспресс» спросил его, чем он объясняет «своеобразное гипнотическое влияние, производимое Алексом» на зрителя, ответил: «Тем, что Алекс представляет собой наше подсознание… Подсознание — не сознание. В своем подсознании каждый из нас (!) убийца и насильник».
В другом интервью, которое процитировал журнал «Ньюсуик» 3 января 1972 года, Кубрик сказал: «Хотя и существует определенная доля лицемерия в этой области, но каждого человека привлекает насилие. Ведь человек — это самый безжалостный убийца, какой когда-либо жил на земле. В нашем интересе к насилию частично отражается тот факт, что где-то на уровне подсознания мы мало чем отличаемся от наших примитивных предков». И кинообозреватель журнала Пол Циммерман, подхватив это утверждение, тут же добавляет от себя: «Будучи фигурой фантастической, Алекс взывает к чему-то темному и первородному внутри каждого из нас. Он вскрывает наше подсознательное стремление к немедленному удовлетворению половых инстинктов, к непосредственному высвобождению наших гневных и злобных чаяний и приглушенных инстинктов, к отмщению и вскрывает нашу страсть к приключениям и возбуждению…»
«Насилие само по себе не обязательно вызывает отвращение, — говорит Кубрик. — С точки зрения самого Алекса, он прекрасно проводит время, и я хотел бы, чтобы его жизнь раскрылась перед вами так же, как она раскрывается перед ним, а не искаженная современными благочестивыми условностями».
Любопытно, что Кубрик в какой-то мере симпатизирует Алексу и даже не скрывает этого. В беседе с тем же сотрудником журнала «Экспресс» он многозначительно заявил: «Что касается меня, то единственный персонаж, с которым я всегда сравнивал Алекса, это Ричард III. Нет никаких причин не ненавидеть Ричарда III, но нельзя не восхищаться (!) им в эмоциональном плане».
Вот какой неожиданный поворот совершился в оценке убийцы и насильника, зверские преступления которого показываются с подчеркнутой натуралистичностью деталей на протяжении всей первой половины романа и фильма. Я дважды перечитал эти поразительные заявления Барджеса и Кубрика, не веря глазам своим. Но они сформулировали свои мысли с исчерпывающей точностью, и никакой ошибки в их толковании быть не могло.
Но сейчас, пожалуй, пришло время рассказать несколько подробнее, как эта крутая ломка в развитии сюжета происходит в романе и в фильме.
Метаморфозы Алекса
Я не буду подробно излагать первую половину фильма, изобилующую самыми чудовищными сценами убийств и изнасилований. В этих сценах Кубрик действительно издевается над своим гнусным героем; сатирический элемент неизбежно присутствует при обрисовке самых страшных сцен, хотя сатира эта не всегда доходит до зрителя. Когда Алекс и его «други» истязают писателя и коллективно насилуют его жену под залихватский мотив известной песенки
«Споем под дождем»; когда Алекс насилует подряд двух девчонок и кадры мелькают в неимоверно учащенном ритме под звуки увертюры к опере «Вильгельм Телль»; когда Алекс совершает убийство под аккомпанемент музыки Россини, а после всех своих злодейств наслаждается Девятой симфонией Бетховена, — в зрительном зале звучит громкий смех. Нарочитые контрасты зрительного ряда и