считал себя гением. Я знал, что в ускоренном развитии нет никаких особых достоинств. Я вышел вперед на старте, а любое преимущество на старте растает к середине или концу. Что дает гениальность (тогда я предполагал, теперь знаю) – так это возможность начать новый забег. Гениальность – значит найти путь к истокам, где истины невредимы, честны, а может быть, даже чисты.
мэри мэллон
Ливень превратился в изморось, шаги и голоса Бориса и Дэвис зазвучали отчетливее. Борис говорил со страхом, неподдельным страхом, и на секунду мне подумалось, что его действительно может заботить мое благополучие. Я не знал, куда иду, но только не обратно, на операционный стол. А именно это уготовила мне Дэвис. Она соблазнила Бориса, но не меня. Фактически Дэвис даже не попыталась меня переманить, она относилась ко мне как к объекту, которым я, несомненно, и был. Убегая от их голосов, я снова оказался на затененной стоянке. Тут рядом со мной плавно остановился темный седан, из-под колес полетел гравий. Должно быть, я не заметил его из-за выключенных фар. Когда двери открылись, свет в салоне меня ослепил, но я услышал мужские голоса.
– Хватай и поехали, – сказал один.
И действительно, меня схватили, подняли в воздух и посадили в машину.
– А как узнать, что это тот самый ребенок?
– Это тот самый ребенок.
Vexierbild
Мой мир, каким бы я ни был ловким и быстрым, сужался, и я не видел света в конце воронки. От привычной тряски у меня, болтающегося на заднем сиденье, расстроился желудок, а неизвестные одеколоны этих двоих, мешавшиеся с запахом тел и дымом сигары и сигареты, усугубляли дискомфорт. Я едва различал их лица за горячими огоньками. Меня стошнило.
– Э, да он все сиденье заблевал, – сказал человек в пассажирском кресле.
– Ничего страшного, – ответил водитель.
– Воняет.
Как ему было знать?
Фигуры и тропы
МОРРИС[179]
D
differance
От зари до полудня, от полудня до росистых сумерек родители носили меня туда, сюда и обратно, подбрасывали в воздух, терлись головами о мой живот, пока я висел над землей, вручали посторонним, на чьи плечи я при возможности выплевывал материнское питательное, но весьма среднее молоко, – и я терпел глупые комплименты от глупых зевак и глупых родителей. Я передвигался даже без ног, не из пренебрежения к гравитации, но из-за отвратительной, злой, вынужденной и необходимой зависимости. И все это грузом давило на меня, некая самореференциальная плотность, ведь находясь в комнате, я непременно становился объектом внимания, если не обсуждения. Я был как заряженное ружье, лежащее на столе перед толпой приговоренных. И во всех лицах видел опасение, что я в любую секунду выстрелю, подобно ружью, как бы ни выглядел этот
umstande
– Дуглас, почему ребенок такой тихий? Он ведь даже не плачет. – Ева нарвала космей и маков и теперь ставила их в вазу на столе у окна.
– Посчитай плюсы. Представь, что ребенок всю ночь вопил бы и не давал нам спать. – Дуглас положил книгу на колени, потянулся к кофейному столику и взял сигарету.
– Но ведь ни единого звука? Дуглас пожал плечами, закурил.
– Мама говорила, я в детстве была спокойной.
– Ну так что тебе еще нужно?
– Но не настолько же спокойной.
– Я уверен, все нормально, хотя можешь спросить педиатра, на всякий случай.
– Я спрашивала. – Ева уселась на диван и выглянула в окно. – И по-моему, она не очень-то поверила. – Она посмотрела на мою колыбель, где я лежал в одеялах. – Ральф был со мной и, конечно, не издал ни звука, но первые пять минут это не кажется странным. Я ей сказала, что он никогда не плачет.
– А она?
– Она ответила: «Посчитайте плюсы».
– Ну так что тебе еще нужно?
(х)(Рх > ~Дх)-(х)[(Рх amp;Пх) >~Дх]
Машина пулей неслась сквозь ночь. Юный Ральф на заднем сиденье скромно оформленного седана разглядывал сцапавших его наемников. Громилы были не из банды: недостаточно хорошо одеты. Но и недостаточно плохо одеты для полицейских, хотя воняли. И у них хватило ума выключить фары на стоянке, значит, точно не полицейские, по крайней мере – не обычные полицейские. Может, федеральные агенты.
Когда водитель резко повернул на мокром шоссе, Ральфа вдавило в дверь.
– Оказалось – ничего сложного, – сказал человек на пассажирском.
– Как нефиг делать, – ответил водитель. – Слышь, там пончики внизу, дай один.
– А что за история-то с этим ребенком?
– Не знаю и знать не хочу. Мое дело – крутить баранку.
Пассажир обернулся назад:
– С виду – самый обычный.
– Но что-то в нем есть. – Водитель доел пончик и облизал пальцы. – Может, заглянем в тот данс-клуб, «Экзотика» или как там его, когда скинем груз?
– Можно. Я слышал, у них там шикарная пародистка на Дайану Росс. [180]
– А еще на Шер[181] и Лайзу Минелли.[182]
– Круто.
Vexierbild
Другой, к которому мы обращаемся для идентификации, страдает запором. Для Лакана этот Другой – не существо, но место речи, где покоится совокупная система означающих, т. е. язык. Следовательно, запор Другого необходимым образом символичен и заключается в том факте, что конкретное означающее нуждается в Другом. Отсутствующее или неясное означающее является фекалиями, а поскольку в Другом оно отсутствует, мы не можем локализовать его в себе, обратившись к Другому. Итак, Другой не поможет нашему самоопределению. Иначе говоря, «в означающем нет ничего, что гарантировало бы измерение истины, заданное означающим»,[183] и, как у говорящих существ, наш запор заключается именно в недостатке несомненной истины или смысла. Истина безнадежна, «истина без истины», и запор Другого раскрывает ту истину, что запор – непреодолимая и неизбежная форма человеческого бытия.[184]
степени
Мне все еще виделось, как Рональд отчаянно жестикулирует в лаборатории после ухода Штайммель. Шимп говорил, а не просто по-особому использовал символы с недвусмысленно