крепко ее целую, и пусть она, милая, не тревожится, скажите ей, что мне очень хорошо и что, как только смогу, приеду, ее поцелую сам. Пусть будет покойна.
С почтением В. Вавич».
«Нет, нет! Не образумил я его. Не сумел, не сумел, — шептал старик. — Отпугнул». Он глядел на это письмо, написанное острым почерком штабного писаря, и на «вы», и «независимый хлеб», и «диаметрально расходимся». Первый раз на бумаге. Как будто что в лоб ударило Всеволода Иваныча, — кто же это пишет? Это Витя, мой, наш Витя, Виктор. Как же он не видал, как упустил, не заметил, когда, как сделался тут в доме, под боком, на глазах — готовый человек, тот самый, из которых и делаются паспортисты, телеграфистки? Это ударило в лоб Всеволода Иваныча. Он сидел на стуле прямо, свесив плетьми руки, и глядел в стену неподвижными глазами. И на «вы» пишет, противно, как пишет зять лавочнику: «любезный папаша». Всеволод Иваныч перевел дух.
— Что там? — слабым голосом, через силу, окликнула больная из своей комнаты.
Всеволод Иваныч вздрогнул. Он встал и поспешно зашагал в мокрых носках к жене.
— Вот, милая, Витя письмо прислал, — выпалил Всеволод Иваныч. — На службу, на службу поехал. Спешно вызвали, понимаешь, место ему… не успел проститься. Место вышло, — приговаривал Всеволод Иваныч.
— Слава тебе, Христе! — вздохнула старуха. — Дай ему, Господи, — и она подняла левую руку и стала креститься.
Парализованная правая бледной тенью вытянулась поверх одеяла, белая, в белом рукаве кофточки, при мутном свете лампочки.
— Дай ему, Господи, — шептала больная, — дай Витеньке.
И Всеволод Иваныч вспомнил, как Виктор написал: «пусть она, милая, не тревожится». «Для нее нашлись слова, нашлось сердце», — залпом подумал старик.
Он стал целовать бледную старушечью руку с жаром раскаяния, как давно когда-то, после первой измены, он целовал руку жены, и шептал, задыхаясь:
— Велел Витя целовать… тебя… поцелуй, говорит, ее, милую… хорошенько, говорит… тысячу раз, говорит.
Старуха с трудом подняла левую руку, старалась ею поймать мужнину голову, не доставала, а он не видел, он прижался щекой к беспомощной белой руке и мочил слезами кружевной рукав.
Колеса
ВИКТОР катил в вагоне. Колеса под полом урчали, и весь вагон наполнился шумом движения. Колеса стучали на стыках рельсов и отбивали Виктора все дальше, дальше от отца. Было чуть жутко, но все же Виктор тайком от себя радовался, что стелется сзади путь. Он охотно хватал у дам багаж, совал чемоданы на полки и после этого говорил дамам «мерси» и кланялся.
— Вас дым не обеспокоит? — говорил Виктор, доставая портсигар, — отделение было для курящих. Но Виктор вышел на площадку и стал глядеть в стекло.
«Читает теперь родитель, — думал Виктор про письмо. И письмо казалось ему длинным, казалось, что все там написано, что если рассказывать, так полчаса надо говорить и не перескажешь. — Прочел или еще нет?» И хотелось, чтоб уж прочел. А в окне мелькали черные от дождя избы, сонной понурой бровью сползли соломенные крыши.
Сырая земля, мокрая, дремлая, пологими горбушками уходила от рельсов в слезливую даль туманную.
На полустанке Виктор выскочил, хотел купить яблок и угостить дам в вагоне. Всем дамам поднести, как в салоне. Грязное месиво стояло за платформой, и в этом месиве бродили — полголенища в грязи — пьяные мужики около телег, все в мокрых сермягах. Урядник торчал поверх базара на кляче, и лениво чмокала кляча ногами в липкой грязи.
Никогда не видал Виктор осенней деревни, знал только летние маневры. Рота бьет ногой по пыльной деревенской улице, с песнями, с гиком, и бабы выскакивают из ворот на лихие мужские голоса.
Поезд свистнул, тряхнулись лошаденки на базаре.
В вагоне было тепло, пахло махоркой, казармой, и от этого особенно приветливыми показались Виктору дамы. Он роздал два десятка яблок, что купил на платформе. Виктор знал уж, что родитель теперь, наверно, прочел письмо и что все кончено и решено накрепко, наглухо, что окончательно началось новое.
Виктор болтал с соседками, и сам не видел, как все в одну, в самую острую точку вел весь разговор.
— Вот базарчик и вот урядник, извольте видеть. Дон Кихот форменный, и все пьяно. Разве так можно? Это разве полиция?
— Да… что уж там полиция. Ему бы взяток только нахапать, о том только, небось, и думает, — и дама махнула рукой.
— А потому, что порядочные люди не хотят идти в полицию! Брезгают. Трудно-с.
— Да уж какой порядочный человек пойдет туда… Костя, — обратилась дама к мальчику, — дай я тебе очищу. — Дама вырвала у мальчика надкусанное яблоко.
Виктор перехватил у дамы яблоко и сам стал чистить перочинным ножичком — новенький, купил перед отъездом.
— А вот ошибка, ошибка, — говорил Виктор громко. — Именно всем хорошим людям надо идти в полицию. Мы все жалуемся, а сами ни с места. Поэтому и полиция плохая.
— Почему, говорите, полиция плохая? — ударил сверху хриплый голос; простолюдин из мастеровых прислонился у стойки в проходе и насмешливо глядел на Вавича.
Кто-то уж подсел на лавочку у окна, и сверху, через спинку, глядела с поднятой полки кудлатая голова с черными глазами.
— Разве у порядочного человека хватит совести людей в рыло бить, — говорил мастеровой.
— Зачем, зачем же? — кипятился Виктор. Он встал.
— В таком деле без этого нельзя, — отрезал человек от окна.
— А охранять имущество? — говорил Виктор.
— Одна шайка с ворами, — забасил кудлатый с полки. Дамы недовольно оборачивались на новые голоса. Народ толпился около их отделения. Кто-то крикнул издали:
— Ты спросил его: а сам-то, спроси, не из крючков ли? Дама с мальчиком нахохлилась, встала, взяла зло мальчишку за руку и вышла, хлопнув дверью. В это время вошел контролер.
— Ваши билеты, господа!
— Приготовьте билеты, — вторил кондуктор и постукивал ключом о спинки сиденья.
Пассажиры затопали к своим местам.
Виктор, красный, запыхавшийся, жадно тянул папиросу, уж не спрашивал соседок. Остальную дорогу он все молчал. Дамы долго ворчали:
— Все сюда вдруг столклись, как будто скандал или зрелище. Прямо черт знает что.
Виктор не спал. Он вышел на площадку. Ночью поезд подкатил к светлому, шумному вокзалу. Виктор протиснулся в буфет и выпил подряд три рюмки. Обида и тоска, обида на весь вагон мутила Виктора. Он залез на полку, когда уже все улеглись, угомонились. Он ощупал в кармане письмо пристава: оно было заложено меж двумя картонками и перевязано бечевкой накрест. Груня перевязывала. И Вавич стал думать о Груне.
Утром Виктор, насупясь, оглядел вагон. Публика переменилась, ушли дамы. Не слышно было хриплого мастерового. Виктор заглянул к соседям. Человек с кудластым затылком возился с селедкой.
«Можно еще полежать», — решил Виктор, плотней увернулся в шинель и закурил папиросу. Тужился думать о Груне, но днем Груня не подступала близко.
«Скорей бы приехать», — думал Вавич и щупал в кармане жесткое письмо пристава к полицмейстеру.