быстро перебирал, пересматривал.
— Укладывайте! — командовал шепотом Башкин. И выдергивал другой ящик.
Анна Григорьевна с раскрытыми настежь глазами укладывала аккуратно вещи — ручки, кисточки, стеклянные трубочки — и дышала все с тем же:
— Боже! Боже!
Башкин обезьяньей хваткой перекидывал книги на этажерке. Он дошел доверху: поверх книг, завернутая, толстая. Он схватил, сунулся к столу, к лампе, быстро рвал веревочку, отрывал бумагу. Сверху переплет, от Библии, не приклеенный! И руки сразу почувствовали железо. Башкин осторожно оглядывал, приткнулся близорукими глазами.
Анна Григорьевна оставила укладку, глядела, задохнувшись.
Башкин вдруг переложил железную книгу на кровать, осторожно, бережно.
— Что это? Что? — шепотом спрашивала Анна Григорьевна.
— Я унесу! — сказал Башкин.
Анна Григорьевна глядела на него, на дверь.
— Что? Вы боитесь, что сейчас придут?
— Пусть придут! — выкрикнул Башкин. — Я скажу, что я! Я принес. Да! Вот сейчас заверну в бумагу, — Башкин сдернул синий оберточный лист с письменного стола, — вот! — Он обернул на кровати в бумагу железную книгу. — Вот! и надпишу: Семена Башкина. Прямо распишусь, подпись пусть будет!
Башкин схватил из поваленного стаканчика цветной карандаш и надписал красными буквами — С. Башкин и расчеркнулся.
— Вот, пожалуйте! — он двумя руками осторожно показывал Анне Григорьевне. — Это же бомба! — сказал в самое ухо Анне Григорьевне Башкин. — Я в прихожей положу под стол. Да! И шляпой своей собственной накрою сверху.
Анна Григорьевна молча поворачивалась за Башкиным.
Анна Григорьевна стояла, все глядела на Башкина, когда он вернулся из прихожей, и что-то шептала неслышно.
— Что? Что? — Башкин наклонил ухо.
— Это, наверно, тот оставил… сегодня один заходил без него.
— Я унесу, унесу! Дальше, дальше! — Башкин бросился к постели, отгибал матрац. — Господи! — говорил Башкин. — Господи! Почему у меня, у меня именно, нет матери. Нет, нет матери, — Башкин порывисто откидывал подушки. — На миг, на один миг чтоб была, я все бы отдал, чтоб вот теперь, теперь была б, у каждого прохвоста есть, вот сейчас бы. Нет, нет! Вы ему мать, и вам в десять тысяч раз лучше, чтоб я с десятью бомбами попался, чем он с одним револьвером. Нет, нет! Не то! Не для этого. Не для этого! — почти крикнул Башкин и бросил на кровать Санькин сюртук. — Со мной ничего, ничего бы не было. — Башкин сидел на кровати и говорил, захлебываясь. — Я бы об ней думал бы, вы знаете, мне эту ночь она снилась, как умирала, закрыла глаза и не дышала, а я бросился — мама! и она встрепенулась и схватила меня за голову и прижала губы поцелуем и — рот уже трупный, а я пересиливаюсь и целую, а она меня зубом единственным укусила в губы. Страшно больно, — я проснулся. Башкин поднял к губе руку.
— Кончаем, кончаем, — вскочил Башкин. Он бросился перебирать полотенца. — Все! Все! — говорил возбужденно Башкин. — А ему грозит военный суд. И он, может быть, вас тоже ночью укусит в губу.
Анна Григорьевна в столбняке глядела на Башкина.
— Анна Григорьевна! Вы, вы, вы! верите, что я ваш друг? Анна Григорьевна медленно поднимала, протягивала руки. Башкин взялся за ручку двери. Анна Григорьевна протягивала к нему руки — Башкин вытянул вперед голову:
— А Варька! Варька-то! полицмейстерша проклятая, знаете? Живет с Миллером, — шепотом, ясным раздельным шепотом сказал Башкин, — знайте!
Он вышел. Анна Григорьевна не могла двинуться с места.
Анна Григорьевна у себя в спальне на коленках стояла в полутемной комнате, и святой Николай- чудотворец все держал с иконы руку — будто отстранял — нет, нет, не проси! А она сплела пальцы и до боли выворачивала их друг об друга и била сплетенными руками об пол:
— Яви, яви чудо! Молю! Ну молю же! Жизнь мою возьми, возьми! возьми! — и Анна Григорьевна стукала лицом об пол.
Дуня на цыпочках вошла в столовую и, не звякнув, поставила бурлящий самовар на стол.
— Умоли! Умоли его! — шептала Анна Григорьевна, шатала в тоске головой, и скрипели сдавленные зубы. — Умоли! Она знала, — в этот миг муж там, у генерал-губернатора.
— Умоли! — и Анне Григорьевне всей силой хотелось, чтоб вышла душа с этим вздохом, вышла бы жертвой, и опустил бы святитель неумолимую руку.
Так-с
— ЧТО же вы этим хотите сказать? — генерал Миллер глянул строгим и рассудительным взглядом на Тиктина. Глянул грудью со строгим Владимиром у воротника, аксельбантами, приличными, аккуратными, и спокойной звездой. Достойно и прямо стояли пиками две мельхиоровые крышки чернильниц по бокам. И серьезная лампа деловым зеленым уютом поддерживала ровный уверенный голос.
Андрей Степанович набрал в грудь воздуху, глянул на громадный кабинет, и в полутьме со стены глянул в ответ большой портрет великого князя Николая Николаевича, в рост; глянул сверху, опершись белой перчаткой на палаш.
— Да я ведь не возражаю, что принципиально вы, может быть, со своей точки зрения абсолютно правы, — Андрей Степанович умно нахмурился. — но ведь вы же допускаете тысячу случайностей, — Тиктин серьезным упором глянул в голубые блестящие глаза, — случайностей, которые могут привести к роковой несправедливости.
— Простите, — прилично и твердо зазвучал в огромной комнате круглый голос, — я военный и сам тем самым ставлю себя в зависимость и постоянную — да-с! — Миллер положил руку на стол, мягкую, с крепкими ногтями, и перстень с печатью на синем камне, — постоянную подсудность военному суду. Я сам ему вверяю себя. Каким же образом я могу…
— Но ведь студент не военный! Простите! Вы скажете, что военное положение и все должны… Но ведь надо же принимать во внимание и молодость и всю ту атмосферу, — Тиктин нагнулся через стол, — из этих же людей выходят деятели, государственные…
И Тиктин увидел на себе взгляд, как с ордена, со звезды — прямой, достойный, твердый и блестящий тем же блеском, и все сразу с генерала смотрело теми же глазами. Тиктин отряхнул волосы, — ведь это же учащийся! — и Тиктин встряхнул рукой над столом, и звякнула запонка в крахмальном манжете — дерзко немного. И вдруг вспомнил, как Анна Григорьевна рыдала в прихожей — «ведь его повесят, Саню нашего повесят, задушат же! Андрюша!»
— Ведь это не военные даже суды! нет! — Тиктин поднял голос. — Это военно-полевые суды, когда все, всякая жестокость замаскирована спехом, совершенно ненужным, которому нет оправданья! Чтоб прикрыть расправу и месть, что недостойно государства. Ведь не война же на самом деле, — Тиктин встал.
— Простите, — твердо сказал Миллер, как будто крепкий, жесткий кирпич положил, и стали слова в груди у Андрея Степановича, — простите! Не война! А как вы полагаете: можете вы гарантировать мне безопасность, если я хотя бы вас сейчас решусь проводить домой. Сейчас выйдем, и я с вами пешком дойду до вашего дома? Вернусь ли?
Тиктин молчал. Он стоял все еще с прислоненной к груди горстью.
— Так-с. А что же вы требуете, чтоб мы были ангелами? Простите, еще не наступило Царство Божие, чтоб ангелы могли управлять государством, — Миллер откинулся на спинку стула, он вытягивал средний ящик стола. Тиктин глядел на ящик.
Миллер вытянул из ящика толстый трос, заделанный крепко с конца проволокой.
— Вот это вам понравится? Так вот этой штукой они — ваши дети — я боюсь верить, —