ПЕТР Саввич стоял в толпе, все густо, плотно сжались, но к театру не пройти. Петр Саввич протолкался вперед — кольцом стоят… а черт их знает кто? Слободские, что ли? С дубьем все. Узнал двоих — в «пятой общей» содержались. Красные все. Свистят. И вон дым! Дым от театра. Сволочь какая! Солому жгут под стеной, под каменной, под окнами. Пожарная часть рядом. И никто ничего. Вон конные стражники торчат — чучела, и хоть бы что.
— Эй, черти! — крикнул во всю хриплую глотку Петр Саввич. И оглянулись, что с дубьем двое.
— Статистик, сукин сын? А ну давай! — и дернул один за плечо.
Петр Саввич рванулся, ткнул ладошкой в морду — отпихнулся в толпу. И тут все заорали, двое выбежали из театра, заметались в густом кругу, вон еще, еще повалило из театра, выплевывало людьми из дверей черными кучками, и кучки рассыпались.
— Бей статистиков! Жидову пархатую! Петр Саввич сунулся снова вперед, но его чуть с ног не сбило народом; все ринулись вбок — конные стражники табуном прут.
— Что ж это! Да куда! На народ! Черти, сволочи! — кричал Петр Саввич, но ничего не слыхать — визг, орево, завертело, забило уши. И пуще крик оттуда, из круга. Петра Саввича повернуло — ух, дым столбом над театром. — Владычица, да что же это? Что же это такое, Господи? — шептал Петр Саввич. — Конец, дыбом все… Остолопы!! — еще раз крикнул Петр Саввич, и тут больно под ногу поддала тротуарная тумба, и Сорокин сел, и уж кто-то коленом с размаху протер по лицу, и Сорокин зажал голову меж локтей, обхватил пальцами затылок. — Пропадать надо! Пропала Россия! — и сквозь зажатые уши Сорокин слышал истошный вой, и в зажмуренных глазах виделось, будто небо вьюном свилось и кружит и свистит, и не уворачивался уж, когда стукали голову коленками, сапогами. Кто-то грузный свалился на Петра Саввича, придавил, и Петр Саввич так и повалился, не пускал головы из стиснутых рук. Упал как деревянный — всему, всему сейчас конец и черт с ним!.. и слава Богу!
Петр Саввич пришел в себя. Он и боли сразу не чувствовал, толчки одни. Кто-то стукал в зад. Открыл глаза — околоточный стоял и бил с размаху носком сапога. Кричал:
— Пьян ты или очумел, скотина, разорви твою мать!
Петр Саввич оглядывался, мигал. С порожней площади, с того краю чужим глядел театр — закопченный фасад. Петр Саввич глаз с него не сводил и шарил рукой фуражку. Нашел фуражку. Вот, растоптанная, его, с синими кантами, тюремная.
— Ну пошел! — крикнул квартальный и еще раз поддал носком. Петр Саввич встал, напялил фуражку, квартальный ткнул в плечо. — Пшел, пшел!
И Петр Саввич избитыми ногами ловил мостовую, стукал и все глядел на театр.
«Неужто же во всем свете такое? Такое вот пошло?»
Плелся и все оглядывался на театр и вдруг кровь увидал на мостовой — так, лужица, будто козла зарезали. И еще вон. По мертвой улице шел Петр Саввич. Души живой нет. Померли все. И Грунечка там тоже, верно… И собаки не лают. Петр Саввич шел один посреди улицы по самой грязи, не разбирал дороги. Спросить! Остался ведь кто живой. Крикнуть? И страшно крикнуть. Вон направо ворота распахнуты, раскрытый двор и пусто — как после грабежа какого. Петр Саввич стал среди грязи. И окошки в доме распахнуты.
«Ихний, ихний дом! Землемеров дом. И весь распахнутый».
Петр Саввич двинул к воротам, и пес вдруг залаял. Сорокин замигал глазами и растянул губы, обошел собаку — живы, может быть. Он осторожно тупыми грязными ногами вошел на крыльцо, толкнул дверь. Коридор, и вон стоит живой, сам землемер стоит, Вавич, старик ты мой милый. Петр Саввич просунулся в двери, ступил шаг, закивал головой молча.
А старик глядит, приглядывается и вдруг как гаркнет:
— Вон!
Петр Саввич как от удара шарахнулся назад, по ступенькам быстро, неслышно проковылял, и собака лаяла как далекая. В ворота прошел и не знал, что это от слез плохо видно стало улицу, и заплавало, затуманилось все. И дышал на ходу:
— Господи, что ж это? Что ж это, Господи?
Петр Саввич прошел немного по улице, лишь бы отойти, и вдруг голоса, будто поют. Сорокин протер глаза, глянул вверх по улице. Верно, народ. Много, толпой идут, и флаги. Петр Саввич стоял у мокрого забора, глядел, глазам не верил; ведь те самые идут, бабы две портрет царский несут, где они сняли портрет-то? Уволокли его откуда? И флаги. И поют что попало, и руками машут — вон палкой в заборы стучат. «Куда они царя-то несут, что с ним делать будут? — Петр Саввич прижался к забору. — Узнает вора эта меня, убьет за старое. И пусть убьет — все равно конец». Петр Саввич перекрестился.
— Шапку долой! — крикнул парнишка и побежал вперед толпы к Петру Саввичу. Петр Саввич не двигался. Толпа поровнялась.
— Шапку! Обалдел! — и кто-то стукнул Сорокина по затылку, сбил фуражку. Петр Саввич наклонился подымать, ловил из-под ног. Кто-то поддал фуражку ногой, и она полетела прочь. Петр Саввич без фуражки пошел наобум. Не понял, как пришел, как сел на сундучок у сестры в коридорчике.
Тайка пальцев не чувствовала, и рук — как не было. Как будто и держаться не надо, как привязанная она стояла на приступке барьера. И времени не стало, время в рев, в гул замоталось, затопталось и билось на месте. И вдруг огонек впереди, как раз там, куда со всей силы глядела Тайка, и вон Израиль — спичка в руке и футлярчик под мышкой, и внизу пусто. Израиль позвал рукой, и сейчас же спичка потухла. Тайка хотела пустить руки, чтоб прыгнуть вниз, нет рук и не оторваться. И вдруг за ноги берет. Тайка дернулась с испугу и повалилась вниз. Схватил, схватил! Тайка уж на ногах, он толкает, тащит куда-то в темноте. Дверка узкая, и Тайка спотыкается о лесенку, о ступеньки, а он толкает, толкает, наверх тянет, и Тайка не может схватиться руками — скрючило пальцы, не разгибаются. Тайка оббила в темноте все ноги и не чуяла боли. И только меньше гул, и Тайка слышит свой голос, а говорит будто не она:
— Милый, милый, милый!
Израиль чиркнул спичку, пошел вперед — коридор, каменный коридор. Какой-то хлам по стенкам. Вернулся Израиль, и спичка дрожит меленько в руке, говорит что-то, понять нельзя, как не слышно все равно. Опять пошел, Тайка побежала за ним впотьмах. Опять зажег спичку — дверь, и он стучит ногой в дверь. Тайка бьет онемелыми руками, и вдруг закружилась темнота, и как будто свет яркий мазнул по глазам, и Тайка села на пол, как на пух, и сладкий воздух скользнул из груди и растаял в мозгу.
Мамиканян
САНЬКА забыл снять с головы повязку, так и ходил в ней, как привезли его в университет, в клинику. Санька с жаром и с болью хватался за дело — вырывал носилки, чтоб тащить раненого. В дверях операционной хмурился профессор — руки высоко держал на отлете. Саньке хотелось скорей, скорей забить, заколотить муть.
«Не бежал же я, не бежал, не бежал!» — твердил в уме Санька и все что-то хотел отработать носилками — и вдруг Рыбаков бежит снизу по лестнице, ткнул в бок — «ты что водолазом-то все ходишь?» — и кивнул на повязку. Санька вдруг вцепился руками в бинты и рвал, драл со всей силы. На него глядели, и вдруг все бросились к дверям, к окнам, — все, кто был в вестибюле, и хозяева-медики в белых халатах. И Санька слышал:
— Оборонщики еврейские городовых повели, глядите, глядите!
Санька вбежал во второй этаж и с площадки в окно увидал: человек двадцать мужиков, бледных, и кругом — ух, какие черные, какие серьезные, с револьверами. Головами как поворачивают — будто косят направо-налево. Вон студенты с винтовками — винтовок-то пять, кажется. Повели, повели — в подвал! В мертвецкую! Пошли, гуськом пошли в ворота оборонщики. И опять екнуло в душе — не мог бы, не мог бы, ни за что не мог бы, как они. Санька пошел вниз и сжал губы — отвратительно, как вздрагивают на ходу коленки.
— Этого не будет, сейчас не будет! — и неверно топала нога о ступеньку, и Санька отмахивался головой. — Не будет, говорю! — и коленки дергались.