Алешка спокойно, методично открыл вторую, заботливо сгреб с подоконника сор и далеко зашвырнул на чужой двор.
— Второй этаж, — говорил Алешка. — Это здорово. На карниз, на карнизе повисну, тут и шума не будет. — Он осмотрел двор и затворил окно.
Саньке нравились эти приготовления: не игрушечные, не зря.
— Я думаю, не придут сюда, — сказал Санька.
— Да, навряд, — сказал весело Алешка. — А все же на случай. — Он снял шинель, положил на кровать, расстегнул сюртук. Из-за пояса брюк торчала плоская револьверная ручка.
Саньку интересовало, почему это Алешка с револьвером и что за обыск, но он не спрашивал. Казалось, что выйдет, будто мальчик спрашивает у взрослого, у дяденьки. А потом и неловко: приютил и будто требует за это признания.
Санька на цыпочках выкрался из комнаты, где-то грохнул в темноте стулом. Алешка сидел за письменным столом и задумчиво стукал карандашом по кляксам на зеленом сукне.
Санька вернулся с бутылкой мадеры, со стаканами. Они налили и молча чокнулись.
Алешка все глядел в пол, напряженно приподняв брови. Саньке казалось, что он слышит, как Алешка громко думает, но он не мог разобрать — что.
— Прямо не могу, — наконец сказал Алешка, будто про себя, и помотал головой.
Санька молчал, боялся спугнуть и прихлебывал крепкое вино из стакана.
— Сволочи… — сказал Алешка. — Потому что человек ничего сделать не может… Каблуком в рожу… в зубы…
— Кому? — тихо спросил Санька, как будто боялся разбудить.
— Да кому хочешь! — Алешка откинулся назад, хлебнул полстакана. — Хоть нас с тобой, коли понадобится. Да. И все сидят и ждут очереди. Пока не его — молчит, а как попадет — кричит.
Алешка с сердцем допил стакан. Санька осторожно подлил. Подгорный хмелел.
— Понимаешь, — говорил он, глядя Саньке в самые зрачки пристально, как будто держался за него взглядом, чтобы не качнуться, не соскользнуть с мысли. — Понимаешь, ты любишь женщину, женился, просто от счастья женился, и вот дети. Твои, от твоего счастья, — доливай, все равно, — и дети эти на фабрике, на табачной, в семь, в восемь лет. Я сам таких видел. Они белые совсем, глаза большие, разъедены, красные, и ручками тоненькими, как паучки, работают. И они у тебя на глазах сдохнут, как щенята, и ты вот башку себе о кирпич разбей… Ты бы что делал? А? — спросил Алешка.
Спросил так, будто сейчас надо делать, и сию вот минуту нужен ответ. Он ждал, остановил недопитый стакан в руке.
Санька не знал, что сказать, смотрел в глаза Алешке. Трудно было смотреть, но потому отвести глаза считал Санька позором.
— Всех бы в клочья разорвал, — сказал Алешка. Нахмурил брови. Санька в ответ тоже насупился и теперь отвел глаза и сердито глядел в пол.
— А теперь в участке сапогами рожу в котлету, и будут за руки держать и бить по морде чем попало. В раж войдут, сволочи, — им морды судорогой от удовольствия сводит. Всласть.
Саньке показалось, будто укорил его в чем-то Подгорный. И неприятно было, что не сказал сразу, что бы он сделал. Санька вспомнил все умные разговоры в кабинете у Андрея Степаныча и попробовал сказать.
— Не сразу это… Рост общественности… Организация, пропаганда среди… — почувствовал, что не то говорит, и осекся.
— Да нет, — громко, почти криком, перебил Алешка, — да т?? вот представь, что тебя вот только за эти ворота заведут, — и он тыкал, как долбил в воздух, пальцем, — и там будут тебя корежить, — ты что? Да брось! Ты будешь думать: чего они, сволочи, те, что на воле, смотрят, ждут, не выручают. Ты нас всех клясть будешь, как мразь, как трусов, как рвань последнюю. И будешь думать: «Ух, когда б я на воле был, я б глаза вытаращил, зверем бы кинулся…». А все вот, как твой Башкин, смотрят и про подушку думают… или… второго пришествия ждут. Я б его туда кинул, городовым в лапы…
Алешка перевел дух и вдруг конфузливо улыбнулся. Схватился и опрокинул пустой стакан в рот.
Санька смотрел на него и думал: «А отец исправник».
Алешка поймал Санькин взгляд и понял.
— Отец тоже сволочь хорошая, все равно… Ну, черт со всем, давай спать. Я раздеваться не буду.
Ручка
АЛЕШКА спал на диване навзничь, свесив руку на пол. Санька подставил стул и бережно уложил грузную руку.
— Очень, очень может быть, — пробормотал во сне Алешка. И улыбнулся со вкусом. Подгорный спал, отдавшись, доверившись сну, как спят в полдень в тени под деревом косари.
«С толком спит», — подумал Санька.
Где-то далеко звучала еще в голове бальная музыка, ударяла настойчивым темпом, топала. Алешка, Башкин. Главное, Башкин. Башкин не выходил из головы, и все представлялось, как там, в переулке, он нелепо выворачивал, вертел рукой, как будто старался вывихнуть, и тут же где-то поссорились дети с большими красными глазами — голые, как в бане, и на деревянной лавке. Дети тоже выворачивали тонкими белыми ручонками и шевелили пальчиками. И все смотрели снизу вверх удивленными глазами. А отец разбивает голову о кирпич тут же рядом и все разбить не может. А дети не видят и неустанно шевелят пальчиками.
Санька дернулся на стуле, стряхнул сон. В столовой спокойным басом часы пробили шесть. Санька закурил, глянул на Алешку: на белой рубахе резким квадратом чернела револьверная ручка. Санька представил, как Алешка крепко в руке сожмет эту ручку и будет тыкать, тыкать пулями, как он давеча тыкал пальцем в воздух остервенелой рукой. Вот наступают, толпой наваливают черные шинели, а он… И Санька представлял себе, как Алешка один стоит, и спирало дух, дышал часто. Вот схватят, топчут каблуками… У Саньки руки дергались, расширялись глаза, сжимались зубы. Потом отходило. Теперь он уже видел, что не Алешку, а его, Саньку, обступили, и уже морды у городовых сводит судорогой, сейчас в зубы… держат за руки… Санька поводил плечами, отмахивался головой. И прошипел вслух:
— Сволочи!
Санька встал. Ему хотелось вытянуть у Алешки из-за пояса браунинг и хоть подержать, зажать в руке черную рукоятку. Он сдавил в руке холодное стеклянное пресс-папье, сдавил так, что полосы остались на руке.
Далеко в кухне осторожно щелкнула дверь: Марфа с базара. Санька перевел забившийся дух и зашагал по ковру.
Зубы
БАШКИН шлепал по лужам без разбора, спешил скорей отойти от приятелей. Ему нравилось, как он здорово кончил, и теперь боялся, чтоб не крикнули чего вдогонку. Он завернул за первый же угол.
Люди с правами его злили — за собой он не чувствовал этих прав. Он сбавил ход и сказал вслух:
— Обыкновенное туполюбие. Раздутая в чванство бездарность. Без-дар-ность, — крикнул Башкин громко, на всю улицу. — Цельная натура, — злился Башкин, — баран с крепким лбом, который долбит встречных, заборы, фонарные столбы, — для таких все удивительно ясно!
Башкин думал словами, как будто он произносил речь перед толпой и хотел доказать этой толпе, что цельные натуры — это идиоты, в том числе этот здоровый дылда, что собирался ему дать по морде. И пусть,