В бессонные ночи припоминалось прошлое. Прежде было жить легче и приятнее, — тогда ведь он не был! царем, — но и в те дни было, немало скорбей, однако иногда припоминались какие-то мелочи и глупости.
Вот, например, вспомнилась почему-то поездка в Москву в 1861 году, когда ему было шестнадцать лет и он не помышлял о царстве. Его и брата Владимира повезли в коляске на Воробьевы горы; там их окружили молоденькие торговки с вишнями; Володя очень мило с ними шутил, а он, Саша, конфузился и дичился, хотя ему тоже хотелось поболтать с этими миловидными хохотуньями, совсем не похожими на девиц, каких он видел во дворцах. Володя потом трунил над ним. В семье звали Сашу то «мопсом», то «бычком».
Потом вспомнился этот ужасный 1865 год, когда в Ницце умер брат Николай и он, Саша, сделался наследником престола. На следующий год в июне пришлось ехать в Фреденсборг. Датская принцесса Дагмара, невеста покойного брата, стала теперь его невестой. Сначала он дичился короля Христиана и его дочери, совсем как пять лет тому назад торговок с вишнями на Воробьевых горах, а потом привык, и ему даже нравилась эта семья, скромная и буржуазная, где все были расчетливы и не сорили деньгами, как в Петербурге. После свадьбы с Дагмарой, которая, приняв православие, сделалась Марией Федоровной, он поселился в Аничковой дворце, и можно было бы зажить спокойной и мирной жизнью. Но столица Российской империи не похожа на провинциальный Фредеисборг. Какая-то жуткая, тревожная и тайная жизнь чувствовалась за великолепными декорациями Петербурга. После каракозовского выстрела 4 апреля 1860 года все стало как будто непрочным и зловещим. Катков намекал в своей газете, что к каракозовскому делу причастен великий князь Константин Николаевич.
Но были и приятные воспоминания. Вот, например, как было хорошо в весенние дни в Царском Селе, когда граф Олсуфьев, генерал Половцов, принц Ольденбургский и еще два-три человека составляли маленький оркестр. Александр Александрович сначала играл на корнете, а потом, когда оркестр увеличился, заказал себе огромный медный геликон. Сбросив сюртук, наследник влезал головой в инструмент, клал трубу на плечо и добросовестно дул в медь, исполняя партию самого низкого баса. Иногда эти концерты устраивались в Петербурге, в помещении Морского музея, в здании Адмиралтейства. Огромный геликон цесаревичи гудел дико и заглушал все остальные басы. Было весело пить чай с. калачами после этих музыкальных упражнений.
Припоминалось и другое — мрачное и стыдное. Вот, например, в 1870 году эта история с штабным офицером, шведом по происхождению… Александр Александрович так однажды рассердился на этого шведа, что непристойно изругал его, а он имел глупость прислать письмо, требуя от него, цесаревича, извинений и угрожая самоубийством, ежели извинения не последует. И что же! Этот офицер действительно пустил себе пулю в лоб. Покойный государь, разгневанный, приказал Александру Александровичу идти за гробом этого офицера, и пришлось идти. А это было страшно, мучительно и стыдно…
А потом опять — приятное: семья, дети, домашний уют… Он делился тогда своими чувствами с Константином Петровичем Победоносцевым: «Рождение есть самая радостная минута жизни, и описать ее невозможно, потому что это совершенно особое чувство, которое не похоже ни на какое другое».
Государственными делами тогда приходилось заниматься мало, и Александр Александрович, краснея, вспоминал, что он не прочь был полиберальничать. В отце он замечал черты самоуправца и самодура. «Теперь такое время, — писал он тогда, — что никто не может быть уверен, что завтра его не прогонят с должности… К сожалению, в официальных отчетах так часто прикрашивают, а иногда и просто врут, что я, признаюсь, всегда читаю их с недоверием…» Он почитывал славянофильские статьи Самарина и Аксакова. В часы досуга — романы Лескова, Мельникова и еще кое-кого по выбору и советам Победоносцева.
В октябре 1876 года отношения с Турцией обострились настолько, что война казалась неизбежной. Александр Александрович писал тогда Победоносцеву о политических делах и, чувствуя, что разобраться в них ему не под силу, так откровенно и признался своему ментору: «Простите меня, Константин Петрович, за это нескладное письмо, но оно служит отражением моего нескладного ума».
В это же время приблизительно Победоносцев писал цесаревичу: «Вам известно, в каком возбуждении находится в эту минуту русское общество в Москве по поводу политических событий… Все спрашивали себя, будет ли война. И в ответ слышат друг от друга, что у нас ничего нет — ни денег, ни начальников, ни вещественных средств, что военные силы не готовы, не снабжены, не снаряжены; потом опять спрашивают, куда же девались невероятно громадные суммы, потраченные на армию и флот; рассказывают поразительные, превышающие всякое вероятие, истории о систематическом грабеже казенных денег в военном, морском и разных других министерствах, о равнодушии и неспособности начальствующих лиц и прочее. Такое состояние умов очень опасно».
Однако движение в пользу Сербии столь значительно, что правительство обязано взять в свои руки дело войны. Так и случилось. В апреле объявлена была война, а 26 июня 1877 года Александр Александрович был уже в Павлове и вступил в командование Рущукским отрядом. Он думал, что отец назначит его главнокомандующим всей армии, но царю отсоветовали. Но верили, что этот неповоротливый, негибкий человек с «нескладным умом», сможет руководить ответственной кампанией. Главнокомандующим назначен был великий князь Николай Николаевич — старший, чего никогда не мог простить ему Александр Александрович.
Николай Николаевич поручил цесаревичу охранять дорогу от переправы через Дунай у Систова к Тырнову. И Александр Александрович покорно исполнял предписание, не смея проявить никакой инициативы. Приходилось писать письма начиная с обращения «милый дядя Низи» и подписываться «любящий тебя племянник Саша». Один из спутников цесаревича, граф Сергей Шереметев, писал в дневнике: «Очень жаль цесаревича; тяжелое его положение». Рущукский отряд в боях участвовал не часто, и дни тянулись медлительно и скучно. «Вчера долго вечером лежали на сене, — пишет в дневнике Шереметев, — ночь была чудная, и полный месяц освещал все бивуаки, но такие ночи здесь только нагоняют тоску. Я смотрел на цесаревича, которому иной раз бывает невесело».
В июле, меняя главную квартиру, двинулись от Обретенника к Черному Лому. Ехали засохшими поля-Ми, с пожелтевшей травой, общипанной кукурузой, кочками, мелким кустарником. Миновали немое турецкое кладбище со множеством камней без надписей… Потом поехали в Острицу. Там цесаревич, считавший себя любителем археологии, приказал разрывать курган и сам взял лопату и долго копал, пыхтя, так что спина совершенно промокла. Нашли скелет и два медных кольца.
В августе у Шипки несколько дней шли кровопролитные бои. Четырнадцатого числа получено было известие из главной квартиры, что предписано бомбардировать Рущук. Обсуждая депешу с начальником штаба Ванновским, цесаревич вдруг замолчал, смотря куда-то вдаль, забыв, должно быть, что оп тоже командующий значительной военной частью. Можно было догадаться, что Александр Александрович думает о семье, о спокойной буржуазной жизни. Поиграть бы сейчас на корнете, пошутить с ребятами, потом подремать после сытного простого обеда. А тут все тревожно. И даже небо кажется сейчас каким-то необыкновенным, волшебным и жутким. Кто-то посмотрел на часы и сказал: «Сейчас начинается». И в самом деле, через минуту началось лунное затмение. Луна обратилась в какое-то кровавое, грязное пятно. Было так темно, что принесли фонари и поставили на опрокинутый ящик, заменявший стол.
Восьмого сентября Александр Александрович писал Победоносцеву: «Не думали мы, что так затянется война, а начало так нам удалось и так хорошо все шло и обещало скорый и блестящий конец, и вдруг эта несчастная Плевна! Этот кошмар войны!»
Но вот в конце концов Плевна взята, русские войска вновь перешли Балканы, заняли Адрианополь и подошли в январе 1878 года к Константинополю. 1 февраля вернулся цесаревич в Петербург. История сан- стефанских переговоров известна. Известны и результаты Берлинского конгресса.
Двадцать пятого июня 1878 года Победоносцев писал цесаревичу: «Посмотрите, сколько горечи и негодования выражается каждый день, слышится отовсюду по поводу известия об условиях мира, вырабатываемых на конгрессе».
Невеселы были воспоминания и о семейной жизни отца: мать, покинутая и забытая, длинная вереница отцовских любовниц — Долгорукая первая, Замятина, Лабунская, Макова, Макарова и эта скандальная история с Вандой Кароцци, общедоступной петербургской блудницей. И не менее постыдная история в Ливадии с гимназисткой, дочерью камер-лакея. И этот, наконец, длительный роман с Долгорукою второй, ныне светлейшей княгиней Юрьевской, морганатической супругой покойного государя… А последние два года перед смертью отца и вовсе были похожи на кошмар. Смятение в обществе, террор