Наталья закрывала уши ладонями. Сжималась в комочек. На этот раз в Петрово бормотание добавились звуки женского голоса. Наталья вскочила с дивана. В комнате стояла Танчура. Она шагнула к Наталье, обняла, закричала в голос. У Натальи подкосились ноги, смаху села, почти упала на диван. В сумерках комнаты ее лицо светилось, как тогда в окне, белым пламенем. Кривились губы, пытаясь что-то произнести.
— Что кричишь, умер, что-ли? — Петр покачивался в дверях, упираясь рукой в притолоку.
— Все время без памяти. Вторые сутки в себя не приходит, — глухо выговорила Танчура. — Все время тебя, Наташ, зовет. Врач сказал, он не борется за свою жизнь. Он сказал, «мы его теряем». Танчура опять закричала в голос.
— Ну а Наташа тут при чем, — буркнул Петр. — Она что, врач?
— Чо вы такие безжалостные? — Танчура повернулась к нему. — Комок соли вместо сердца у вас… Ты же с ним в друзьях был.
Наталья заметалась по дому. Хватала платья, кофты: «Господи, он умирает, а я цветастое платье. — Швыряла на пол. — Черное? Не надо накликать. Он живой!»
— Я тебя никуда не пущу, — загородил дорогу Петр. — Есть жена у него, есть врачи. Ты ему кто?! Никуда не поедешь!
— Петя, ну что ты говоришь? — Она подняла на него глаза. Лицо жены светилось, будто свеча под водой. Петруччио попятился.
— Куда ж ты? Хоть жевни что-нибудь перед дорогой. Щец налью, — забормотал, заторопился, сбитый с толку этим пугающим светом.
Но она уже шла к дверям, на ходу надевая пальто. Вывалившийся из рукава платок, оторванным крылом упал на пол.
Наталье показалось, до областного центра они тащились целую вечность. Ей хотелось колотить кулаками в застывшую спину шофера. Злилась на Танчуру: как она может говорить про какие-то апельсины, сокрушаться, что забыла взять простынки… «Он же там один, а они не торопятся. Он меня звал. Ему плохо, он звал… Господи, ну когда же мы приедем…»
Она плохо помнила, кто-то надевал на нее белый халат. По длинным коридорам она бежала впереди медсестры. Как она ненавидела эти облезлые стены. Этих чужих, спокойных людей в белых халатах. Они кололи иглами, вставляли в вены резиновые трубки, мучили ее Веньку, ее душу. Вставляли в вены резиновые трубки… Она ненавидела их всех.
«… Я опоздала, они меня нарочно водят по этим обшарпанным лабиринтам… Чтоб там, где он лежал, все прибрать, спрятать его».
Глава двадцать шестая
В последний раз эту черную птицу с длинной шеей и раскаленными докрасна перепончатыми лапами спугнул от него Вовка. Когда приложил ладошки к его глазам, птица оттолкнулась огненными лапами о грудь и пропала. Но как только шажки сына угасли за дверью, он опять почувствовал жар от взмахов ее крыльев. На этот раз черная птица несла в клюве раскаленный лемех. Она уронила его Веньке на грудь. Венька согнулся и закричал от страшной боли на всю больницу, но из губ вырвался лишь стон. А птица все вилась, подхватывала лемех и сверху бросала на грудь…
«Мне так же было больно, когда ты прострелил мне сердце». Голосом Боба стонала черная птица. Лемех вонзался все больнее, рвал грудину. Вот птица взмыла в небо. От нее отделилось сверкающее лезвие и полетело в него. Венька рванулся изо всех сил в сторону, но лезвие резануло по сердцу. Мягкая сила понесла его по темному узкому туннелю. Он не видел стен, но почему-то знал, что он узкий. Различил в темноте светящуюся точку, далеко впереди. Из нее лился ласковый тихий свет. Стены туннеля пропали, и он поплыл в этом мягком молочном свете, ощущая необыкновенную легкость, покой и радость. И где-то там, в потоках этого чудного света, звенели едва слышно серебряные колокольца…
«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий, — лепетали детскими голосами колокольцы. — Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы», — в самую душу лился серебряный перезвон. И Венька понимал, что знал это всегда, задолго до того, как про «любовь и сожжение» пытался сказать ему Глеб Канавин.
«Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, — лился радостный лепет. — Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится… А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше», — вызванивали колокольцы.
«Так вот отчего мы так все мучаемся. Как же любить всех? — в тихом восторге вопрошал егерь. — Как любить Танчуру, Сильвера, Петра, Кабанятника, Боба… всех всех… жестоких, завистливых, злых, подлых… научи меня…» — просил он, счастливо паря в восходящих потоках света.
И вдруг он увидел сверху пустую палату, скрюченное на смятой простыни тело. С брезгливым страхом узнал в этом распростертом человеке с повисшей с кровати рукой себя. Дверь в палату отворилась. Вбежала женщина. Остановилась у порога. И бросилась к нему. Упала на колени, схватила безжизненную холодеющую руку. И тогда свет пропал. Он ощутил боль и застонал.
Наталья, стоя на коленях, едва прикасаясь, целовала его губами. Губами чувствовала обтянутые кожей скулы. Он застонал, она отшатнулась, испугавшись, что сделала ему больно. На нее в упор смотрели чужие глаза. Кто-то другой, как через очки, смотрел через его глаза, оттуда, из недоступной и пугающей пустоты.
Она что есть силы вцепилась в его тряпочную руку и закричала. Говорят, ее крик слышал даже куривший во дворе шофер скорой помощи.
Вбежавшая на крик медсестра отвела Наталью в сторону от кровати, щелкнула кнопкой: на зеленоватом экране монитора замелькали редкие неровные зубчики. С каждым мгновением зубчики частили, делались мельче. Прибежал Колобок в расстегнутом халате, что-то дожевывая на ходу. На экране зубчики вытягивались в прямую линию. Колобок, положив руку на руку, что есть силы двумя руками массировал сердце.
— Иглу! Адреналин! Что ты суешь! Длинную! Быстрее, бляди! — На экране метнулась зазубринка и пропала. — Готовьте электрошок. Время?
— Три минуты уже, Валерий Иванович!
Наташа видела, как страшно, дугой выгнулось Венькино тело, потом еще и еще.
— Время, — кричал Колобок. — Сколько прошло?
— Четыре минуты, Валерий Иванович.
Колобок, матерясь сдернул резиновые перчатки. Наталья закричала.
— Кто пустил? Проходной двор! Выведите вон! — взревел Колобок. Но она уже ничего не слышала. Растолкав врача и медсестер, она бросилась к нему.
— Веня, милый, не умирай! — бешено целовала помертвевшее лицо, синие губы. — Господи, Венька! Не смей умирать! Я тебя люблю! Люблю! Люблю!..
Ее тащили за халат, пытались разжать впившиеся в кровать пальцы.
— Я не останусь тут без тебя! Гад, предатель! Не уходи! Венька