Мыслимость это! Житейское правило — закон. А без этого — потеря веры в то, что любовь может совершить невозможное. Потеря огромная. Неизбывная.
Мария по движению в темноте поняла, что эшелон сейчас тронется, и проговорила:
— Давай прощаться, Ванюша.
— Давай. Еще может…
Она его против обыкновения перебила:
— Нет, туда я не доберусь, — и поправила платок.
Они поцеловались.
— Я теперь к дому подамся, — произнесла она. — Ты мамане напиши, что я проводила тебя как положено.
— Спасибо тебе, Маруся. Коли мне жить — век не забуду.
— Ты это «коли» брось, Ванюха. Ежели что — сразу зови. Не дури, не обижай. Я на подъем легкая.
— Была легкая, да вся вышла.
— Не скажи!.. — хохотнула она. — Это я быстро и с толком сотворю. Вот еще что, ежели он нашу местность брать будет, куда мне?
Иван уже слышал эту фразу и еще больше понизил голос, даже оглянулся в темноте:
— Собирай, что унесешь, и опять в Бугульму, к той самой тетечке. Я адрес знаю.
— А маманя?
— Я мамане не указ. Пусть самолично решает.
Лязг вагонного металла пошел издали и накатывался волной. Иван потрогал плечо Марии, перехваченное веревкой опустевшей торбы, и совсем тихо проговорил:
— Если что не так, извини, Мария.
Она ничего не ответила, а он забрался в вагон. Паровоз не смог сразу взять состава, чуть сдал, дернул второй раз и второй раз осекся.
Даниил сказал:
— Не поминай лихом, Мария.
И услышал в ответ:
— Дай вам всем… А лиха и так хватит.
Паровоз дернул в третий раз, и все медленно покатилось.
Кто-то из соседнего вагона визгливо-весело прокричал:
— До свиданья, ба-бо-нь-ки-и-и!.. — Визг так и повис безответно в воздухе.
В грохоте за солдатским фронтовым двинулся и санитарный.
Через стук колес двух расходящихся поездов доносились выкрики женщин:
— Сыночки, рязанского Кольки Локтева нет ли?
— Солдатики, не у вас ли из Раздорской Ануфрий Жилин?!
— Хлопцы, а хлопцы, — нема Ивченки Петра?.. А?
Уже раскатились воинский и санитарный эшелоны, но тут как завоет, загудит, забабахает. Воздушный налет! За станцией одновременно стали рваться бомбы и появились вспышки зенитных разрывов. Воинский уже вышел за стрелку. Машинист дал тревожный гудок, закрыл поддувало и стал выжимать из своего паровоза все, что тот мог дать. Мигом погасли все цигарки, наблюдатели высунулись из вагонов и всматривались в черное как смоль небо. Разобрали оружие, вещмешки, шинели… Только бы искры не вырвались из паровозной трубы, ведь с воздуха заметят — разнесут!
Сзади зенитные трассы схлестывались с трассами, летящими к земле, и вдруг огромный огненный столб полыхнул на всю округу, осветил километров на десять.
Видно, Мария там, на станции, ступила в ад кромешный раньше своего Ивана.
Любая жизнь после войны для сражавшегося — исключительный случай. Чудо! «Оставлен для служения Человечеству!» — так и надо было бы писать в солдатской книжке, в военном билете. Но почему- то не писали, не пишут. Стесняются или не догадались…
«Не боись, я и сам боюсь!» — это однажды произнес Иван.
Произнес и не заметил, а стало если не легче, то увереннее. А за ним через некоторое время повторил командир отделения Лозовой, а потом и Сажин повторял. А теперь уже и другие повторяли: «Не боись — я и сам боюсь!» — но теперь этой фразой укрепляли, одушевляли один другого. Приходила эта простая уверенность не от бесшабашности, не от «наплевать и забыть», не от отчаяния, не от громкого лозунга, не от круговой поруки или подначки — нет! Приходила она от присутствия духа.
… Без Меня согнутся между узниками и падут между убитыми.
Недалеко от разбитой станции Бородино, на пустыре, возле небольших каменных построек, стояли рядом Даниил, Иван, Овсянников, Мизенков, Файнер, Титков, командир Хромов — весь взвод. Тьма была такая, как две тьмы и потемки. Люди не знали, сколько их здесь всего. Двигались на ощупь… Не было видно, что там впереди, что позади. В рядах взводов царила настороженная тишина. Отдельные слова звучали приглушенно. Даже младший лейтенант Хромов произносил короткие команды своим собственным, а не командирским голосом. Отдаленный шум моторов, выстрелы и разрывы сливались в единый тревожный, пульсирующий гул. Казалось, этот гул закипал, назревал и вот-вот должен был вырваться наружу.
Бегали и наталкивались друг на друга представители частей, окликали один другого — делили пополнение.
— Шутка ли, прошли противотанковую подготовку…
— Рукопашный и штыковой бой!
— Все молодые, черти!
Какой-то командир, голова в бинтах, хрипло, кончающимся голосом говорил, обращаясь к строю, которого он не видел:
— … Вы, конечно, большинством необстрелянные, но это дело плевое. Он вас живо обстреляет. Там!.. Там строительный батальон. Ведет бой с применением рукопашной лопаты… Мотыгами, кирками, отдельными винтовками… — Он все время старался прокашляться, но из этого у него ничего не получалось. — Вам приказ — драться не хуже. А лучше — не требуется! Через час-полтора вы будете в боевых порядках, где все ж таки остановили эту суку… И теперь на вас лежит, чтобы он снова не пер дальше… Вас сейчас разберут — это факт. Ничему не удивляться!.. Фашистская сволочь, этот самый враг, будет лезть к тебе в окоп, а ты его делай покойником. Это главная работа. И не сыграй туда сам— это тоже надо… Я вас так просто агитировать не буду! Я вас буду агитировать за то, что Москва позади нас!.. И я лично считаю — никакой кутузовской херни, в смысле заманивания противника в нашу столицу, — СЕГОДНЯ НЕ НАДО!.. Стоять и бить фашисту в харю, пока не скиснет!.. Всем ясно?
В ответ раздался приглушенный говорок робкого согласия, и на этом фоне вырвались яростно- округлые слова человека, готового к бою:
— Оно конешно!
В Ставке, Центральном и не центральных комитетах. Генеральном и не генеральных штабах, в больших и малых Советах постепенно все раскалилось до красно-огненного кипения — там готовили контрмеры, перебрасывали, оттягивали, напрягали и поднимали всю страну для чего-то самого решительного и переломного. А видел солдат то, что было с ним рядом, то, что было впереди до линии горизонта (и то, если рассветать уже начало), ну еще если глянуть вверх, то тяжелое, облитое холодным свинцом небо.
Началось все с каких-то пустяков, и на первого раненого никто не обратил внимания, — показалось нелепой случайностью. А там уж, когда добрались до полуразрушенных окопов, и сражение раскочегарилось, и враг попер лавиной… (Но не надо о сражении — сейчас не об этом…) Каждая минута тянулась часом, каждый час сутками. Ощущение времени исчезло, а вместо него появилось верчение и дробилка — враги поставляли материал для перемалывания, наши в ожесточении перемалывали его и несли при этом неисчислимые потери. Появлялись пикирующие бомбардировщики (ну, не наши же — конечно,