Четыре дня Татьянникова в увольнение не пускали. Виделись они больше издали, бойцы то строем шли на стрельбище, то один раз на разгрузку повели; Мария обычно стояла где-нибудь на уголке. Ждала. А тут холодным днем вывели во двор, было общее построение, вроде праздника. Винтовок на всех не хватало, бойцы передавали один другому старенькие трехлинейки образца 1889 года. Вслед за политработником повторяли торжественный текст — клятву на верность Родине:
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей…», и еще — «Не жалея сил и самой жизни!».
После присяги был усиленный обед. Усилили его за счет густоты щей, мясной подливки ко второму и куском пирога с повидлом к компоту — ну, такого никто не ожидал!
Ивана Татьянникова отпустили в город. Мария ждала его на той стороне улицы, в светлом платке, прибранная и строгая.
Сидели они в палисаднике у башкирки, а хозяйкины ребятишки сновали вокруг да около, лопотали и глазели на Ивана. Мария хотела их шугануть, но ребята приняли это за игру и стали кривляться, дразнить. Оставалось не обращать внимания и говорить дальше.
— … В Бузулуке стала разузнавать. Туда-сюда… Тут один дядечка попался. Ничего. Разговорились.
— Военный, гражданский? — спросил Иван.
— Военный, фелшер. В летах. Чего, говорит, тебе так— без толку — кидаться? В нашем госпитале (в ихнем, значит) большая необходимость в людях. Давай потрудись. А там отыщется!.. Я девять дней-ночей работала в этом Бузулуке. Этот дядечка пиво страсть как любит. А пива нет вовсе! Он и хлеба, и сала, и сахару мне на дорогу выдал и говорит: в случае чего — вертайся.
— Чего это тебе туда вертаться? — жестко сказал Иван.
— Я и говорю, — согласилась Мария. — У него вся семья там в пограничных краях сгинула. Шесть душ — как не бывало… Молчком молчит. И курит одну за одной. Работает-работает круглы сутки — не спит. Нянечка Платоновна мне все сообщила. А он молчит…
Иван стал какой-то рассеянный, вопросов больше не задавал, начал мурлыкать себе под нос; он даже не спросил, как в первый день она нашла себе ночлег в городе, как поначалу устроилась.
— У тебя не припасено? — ни с того ни с сего спросил он.
— Сальцо есть, хлебушек, огурцов-капусты у хозяйки спросим, — захлопотала она.
— Да не-ет, — раздосадовался Иван.
— Тебя ж за это… — она даже испугалась.
— Моя забота, — и достал из кармана две сложенные пятерки.
— Сиди уж, — Мария денег не взяла, побежала к хозяйке, та к соседке, и принесла под платком бутылку, заткнутую газетным катышем.
Иван сидел и ждал, а когда жена все приготовила и позвала, встал, одернул шинель и пошел в дом. Пилотку он снял, раздеваться не захотел.
— Ты чего это как на походе, — упрекнула его Мария. — Успеешь еще.
Она догадывалась, отчего он такой пасмурный, но виду не показала.
Выпили по первому разу. Мария налила себе половину лафетника и отпила немного вместе с мужем, а хозяйка наотрез отказалась. Иван закусил огурцом, малой скибочкой сала, отломил от горбушки и налил себе вторую. Самогон был неплохой, но Иван против обыкновения не хвалил. Выпил вторую и совсем помрачнел.
— Чегой-то ты какой смуротный… — начала Мария, но тот ее перебил:
— Я-то что? Гляди, чтоб у тебя нога не подвернулась.
— Да будет, — улыбнулась она, — ты про что разговор ведешь?
Иван снова налил и выпил. Сидел и ковырял вилкой стол.
Еще не подошел час окончания увольнительной и можно было поговорить еще, но он сказал сухо:
— Пора мне.
— Так я тебя провожу, — пошла с ним Мария.
Бутылка так и осталась недопитой. Вечерело по-осеннему тяжело и быстро. Перед построением на вечернюю проверку Лозовой учуял запах самогона и проговорил шепотом:
— Ты, Татьянников, смотри. Нарвешься. И тогда прощай увольнительная. До самой отправки.
— Это я сдуру, — признался Иван. — По правде говоря, я ее не терплю совсем.
На дворе труба заиграла «отбой», команду дублировали дневальные. Татьянников пробурчал что-то с неприязнью и резко развернулся вокруг себя — потревожил все отделение. За несвоевременный разворот сосед ругнул соседа, а Иван произнес с тяжелым вздохом:
— Воевать пора. А то…
Даниил думал: «Почему?..
В отдаленной, выдуманной жизни девушки были такими непостижимыми, а женщины — то неизъяснимо загадочные, все время уходящие куда-то, то открыто зовущие (но это в книгах и кинофильмах), то облагороженные, доведенные до совершенства всеми гениями мира. Может быть, они такими и были на самом деле, по замыслу и предназначению? Но в обыденной жизни тут концы с концами не сходились».
И все-таки для Даниила все они были плотно упакованы в манящую и непроницаемую тайну.
Сама девичья невинность выглядела бы многоопытной по сравнению с любовной лопоухостью да ухарской языкатостью этого воинства. Как бы они тут ни выламывались, ни выхвалялись друг перед другом, по существу, отправлялось на фронт поколение девственников, не познавших не то что любви, но и подступов к ней.
— А ну, чтоб я этого больше не слышал! — уже покрикивал Сажин. — Целкачи маринованные! Раскудахтались! Ни-ку-да не годится. Сплошь абсолютная похабель!
Тоску по непознанной половине своей, всю неподготовленность к мужской цельности и совершенству они прикрывали неистово, каждый по-своему. Настоящую мысль о женщине, настоящее чувство и чаяние о ней здесь заменяли удалью и дуростью. Так было доступнее и веселее. Иван эту игру пропускал вовсе — она к нему отношения не имела.
Отошел торжественный день с присягой, и оставалось терпеливо дожидаться того часа, когда придется ее выполнить. Только ведь наперед никто не знает, что это за час и чего он от тебя потребует. Молодого, необстрелянного бойца оторопь берет и обволакивает вопросами: «а смогу? а не хуже ли других?..» Даниил и Иван так и заснули лицом друг к другу, даже лбами уперлись. Одному Бузулук с пивом все мерещится. И дядечка из госпиталя курит, дымит и пиво отхлебывает. Машка это пиво здоровенными кружками (литра по два) все разносит, разносит. Раскраснелась, зараза, торопится, похохатывает, да еще в наколочке, словно официантка на Курском вокзале. А ей все деньгами сорят бумажными не без намека. Сон то наплывал, то откатывал… Другому снится безымянная высота, что торчит за Бугульмой, — стоит не шелохнется, — и четыре вражьих танка наползают на нее без всякого шума, словно большие дома, гусеницами опоясанные. Всеми своими башнями крутят, но не стреляют. Крутят, крутят, пугают нашего брата, рядового необстрелянного…
Сквозь храп и бурчание дверь казармы ядовито скрипнула, двое запыхавшихся побубнили с дневальным и полезли на вторую нару, сдвигая собратьев. Сонное воинство отозвалось руганью и угрозами:
— Разъелозились!
— Завтра получите сполна. Полами отработаете, — это уже командир четвертого отделения сквозь сон заверил опоздавших.
— Да ладно, отмоем свое, — уговаривал командира один.
— Развести грязь да высушить, делов-то, — пробурчал второй.
А первый, оправдываясь, азартно зашептал соседу, да так, что и остальным было слышно, о том, что какие-то парни на краю базарной площади деревенскую девку или бабу, одним словом, обидели.
Иван сел на нары и громко, на всю казарму, спросил:
— Как так обидели?
Сверху донеслось: