напряжения. Внезапно он с веселым и заливистым «Уй-и-ю-и-и-и!» бросается к Маркину и с разбегу тычет пятачком в голый живот сержанта. Маркин взвизгивает от неожиданности, и визг у него получается точь-в- точь, как у поросенка.
Тут уж даже Усик прыскает, но мигом сжимает ладонями скулы и давит большими пальцами у себя за ушами. А Патров забывает все, чему его учили: как не смеяться, не чихать, как бороться с икотой. Смех распирает его. Слезы навертываются на глаза. Я чувствую, что ему самому не управиться. Прыгаю к нему и зажимаю его рот ладонью, а вот мне уже зажать некому, утыкаюсь головой в его плечо, и мы, обняв друг друга, раскачиваемся в такт неслышному смеху.
А поросенок вновь отбегает от Маркина и снова бросается на него в атаку и уже с заливистым визгом вертится вокруг навозной кучи. Мы еле перевели дух, машем Маркину: «Хватит, мол! Хватит!..» Патров даже руки складывает на груди, словно молит, упрашивает сержанта. А Маркин, наверное, еще раз щекочет розовое брюшко — поросенок визжит на все лады, катается по земле вскакивает, делает стойку и снова атакует.
Ударяет крупнокалиберный пулемет, и комья навоза фонтаном поднимаются в воздух. Все разом падаем на землю и прижимаемся к ней. А пулемет все стучит, стучит и шарит по навозной куче, по хате, по овину, по бугру…
Пулеметчик не мог нас видеть. Он увидел только поросенка и, заметив его шалые метания, просто на всякий случай решил прочесать это место. Не отрываясь от земли, поворачиваю голову и… проклятье! Патров вскакивает и бежит к открытому бугру. Пока его еще прикрывает наш овин, но через двадцать, тридцать шагов его увидит пулеметчик, и тогда всем нам каюк.
В такт пулеметным очередям, так, чтобы голос звучал только вместе с пулеметом, посылаю ему: «Ложись! Стрелять буду!» — и поднимаю автомат.
Маркин машет мне рукой — мол, не марайся, я сам. В его руке трофейный парабеллум, глаза страшные, брови домиком, а стреляет без промаха. И так же, вместе с пулеметной очередью, звонко произносит: «Стреляю!»
Мы все, да и Патров, знаем, что у него предупреждения о выстреле и выстрел — это одно и то же. Они обычно звучат вместе. Разделяют их, может быть, только доли секунды. Патров падает лицом в землю, не добежав до открытого бугра пять-шесть метров.
Мне кажется, что Маркин выстрелил. Пулемет угомонился, и водворяется прежняя тишина.
Патров лежит не двигаясь. А на открытом склоне валяется розовый поросенок с большим кровавым пятном на животе. Навозную кучу разворотило, но Маркин чудом уцелел, уже спрятал свой парабеллум и мотнул головой — дает понять, что он не стрелял. Он шевелит губами, и я вижу, что он истово матерится. И есть с чего. Ох уж эта навозная куча!
Шепотом приказываю Патрову:
— Ползи назад! Слышишь?
Он медленно, не отрываясь от земли, поворачивается в нашу сторону. Мне не хочется встречаться с ним даже взглядом. Это может плохо кончиться… «Мать его… со всеми прародителями… В потрох!.. В… трибунал!»
Я уже снова в овине и снова смотрю в эту чертову щель.
Нас, «слава тебе!», не обнаружили… Только Усик не ругается. Он никогда не ругается. Что-то бурчит себе под нос, и потом я слышу:
— Ну, конечно, это дело… тухлое… но…
Я не стану ему отвечать.
В сарай тихо входит Патров и садится где-то сзади. Я не смотрю на него, но знаю, что у него сейчас начнется лихорадка. Его будет трясти, руки перестанут слушаться, по спине побежит озноб, а зубы… Точно. Зубы уже стучат. Не могу сосредоточиться, не могу смотреть, не понимаю, что происходит там, впереди… «Нет худа без добра — теперь лейтенант знает, где стоит у них пулемет…»
Усик подсаживается совсем близко и тихо спрашивает:
— Можно дать ему спирту?.. — Наша общая фляга со спиртом у него на поясе. И я слышу за спиной: — Давай пей… Только смотри не закашляйся… Воды нет.
… А рота уже научилась! По крайней мере, так кажется лейтенанту в хромовых сапогах. Плевать им, наверное, на этот пулемет. Там, внизу, что-то покрикивают. Даже какие-то лозунги! Но звучат они в этой роте глухо. Одинокий, неуверенный крик «За Родину!» — и никто не пытается подняться и даже не смотрит на соседа. Или кто-то сиплым басом: «За Сталина!..» Рано. Они еще не готовы к броску, и клич виснет в воздухе…
Наконец передние добираются до подножия склона и лежат, ожидая остальных. Но остальные не торопятся. Лейтенант в центре. А старшина подгоняет самых осторожных, тех, что залежались сзади на дне оврага. Уже почти вся рота неимоверными усилиями лейтенанта подсобралась, почувствовала некое подобие единства и поползла вверх по склону.
Вот есть походка человека, а это походка целой роты, неуверенная, шаткая, словно вся рота не на земле, а на тонком льду. В такой походке есть какая-то обреченность. А ведь там, на краю оврага, это тоже видят.
… То ли дело тот же страх, те же пулеметы впереди, такой же склон оврага, да и люди такие же, но чуточку другие… Одного желания здесь мало — еще умение нужно, и чтобы каждый делал то, что он может, и еще чуть-чуть больше… Нас, может быть, тоже трясет перед атакой, только мы уже научились не показывать виду. Не показывать виду — это очень много значит, это уже без пяти минут смелость… Вечные близнецы — страх и смелость… Старший из нас обязательно спокойным голосом, как можно громче, и даже скорее спросит, чем крикнет: «Пошли?» — подождет ответа, и ему ответят. Не все — двое, трое, пятеро ответят: «Пошли». И тогда уже ором: «Ну-у-у-у! По фашистским б… м! Бей гадов!..» Свист и матерщина висят в воздухе. И вот тут — пожалуйста. Любой, самый ядреный лозунг годится и пойдет в дело. Но главное теперь — вперед!.. И все бегут!.. Бегут вперед и падают вперед… И все-таки бегут!
Скверная штука — атака. Но тут все до одного вывернуты наизнанку и никому не спрятаться за спину другого. Все такие, какие они есть. Без подмеса. За тобой никто не наблюдает, но и не простят тебе ничего. Запомнят все. Ты один — за всех. И все за тебя. Вот что такое атака. Не энтузиазм, не порыв, не затмение — а самая тяжелая работа на земле, где все, что ты можешь, все, что умеешь, — отдай… Не скупись, отдай еще и то, что не отдается. И тогда, может быть, она уцелеет… И твоя, и твоего товарища… Не распахивай вшивые одежки навстречу врагу. Ко всем матерям героические позы и витиеватые восклицания! Работай, как работает металлист, когда прорвет лоток и хлещет расплавленный металл! Долой показуху — она стоит жизней. Жизней!
Самые быстрые, самые надежные — впереди. Они бросают гранаты, ложатся на миг и после разрывов снова бегут!.. И уже не слова, а какое-то сплошное «А-а-а-а!» и «У-у-у-у!», и хруст, и тупые удары… И последние очереди… Это добивают смятого противника. Это прокладывают дорогу тебе те, что ушли на несколько десятков метров вперед. Они дарят тебе то, что никто не подарит. Помогай им. Скорее!.. Вперед!.. Чтобы тут же встать рядом с ними. И ненароком подарить кому-нибудь из бегущих сзади то, что только что получил сам. И люди садятся, падают… И махорка, и лихорадка после атаки… Но опять главное — не раскисать, не показывать виду. Тебе сейчас все можно: и отплевываться, и валяться плашмя на земле — но старайся не показывать виду… И в первые минуты не оглядывайся назад. Там убитые и тяжело раненные. Их поднимут и унесут те, другие, которые не ходили в атаку. Их много. Вот если бы атака захлебнулась, тогда раненых тащили бы на себе мы сами. А может, кого-нибудь из нас тащили бы те, что сейчас лежат сзади. Так что минуты две-три не оглядывайся…
Только ведь такие атаки уже были и потому наполовину придуманы; другие, похожие на эти, — будут, и потому еще и не придуманы; а та, что сейчас готовится у нас перед глазами, — явь, и она не успела обрасти выдуманными подробностями.
Здоровенный, с засученными рукавами, стоит возле окопа и на чисто русском языке кричит хрустальной роте:
— Эй, вы! Говнюки!.. Чего боитесь?! Моржовые!.. вашу мать!.. Идите сюда смелее!.. Чего вы не слушаетесь вашего лейтенанта? Чего вы там ползете, как… вши?! Вставайте, соколы! И рысцой!.. А мы уж вас встретим… в рот и дышло!..
Несколько автоматчиков тоже высунулись из своих окопов, и подъяривают, и кричат, и издеваются