стихии и держит в руках маленькое хорошенькое зеркальце, в котором встает образ Вергилия, весь в расходящихся лучах веселых историй о преподавателях Тринити и красных отсветах портвейна. Но язык — вино на его губах. Нигде больше Вергилий не услышал бы ничего подобного. И хотя, прогуливаясь вдоль колледжей со стороны реки, мисс Амфелби напевает его стихи достаточно мелодично и к тому же точно, около моста Клэр она всегда задается вот каким вопросом: «А вдруг бы мне довелось его встретить, что тогда лучше надеть?» — и затем, сворачивая по улице, ведущей к Ньюнему[5] , она представляет себе и другие подробности встреч мужчин и женщин, которые никогда не попадают в печать. И потому на ее лекциях по крайней мере в два раза меньше студентов, чем на лекциях Коуэна, и то, что она могла бы сказать по истолкованию текста, остается несказанным. Короче говоря, поставьте перед преподавателем образ преподаваемого — и зеркало разобьется. Но Коуэн потягивал портвейн, возбуждение его улеглось, он больше не был представителем Вергилия. Нет, подрядчик, налоговый инспектор, может быть, даже агент по недвижимости — расчерчивающий списки имен, вешающий их на двери. Вот сквозь какую ткань должен светить свет, если он вообще может светить, — свет всех этих языков, китайского и русского, персидского и арабского, символов и цифр, истории, всего, что мы знаем, и всего, что еще предстоит узнать. Так что если, оказавшись ночью в открытом море, увидишь вдали за бушующими волнами дымку над водой, озаренный город, белизну, захватившую даже небо, такую, как сейчас стоит над Холлом Тринити, где до сих пор ужинают или моют посуду, — это будет свет, льющийся оттуда, — свет Кембриджа.

— Пошли к Симеону, — предложил Джейкоб, когда они свернули карту, потому что обо всем договорились.

Свет загорался во всех окнах, выходящих во двор, падая на булыжник, выбирая темные участки травы и отдельные маргаритки. Студенты вернулись домой. Бог его знает, чем они занимались. Что это могло упасть с таким грохотом? И, перегнувшись через пенящиеся цветы на окне, один окликал другого, а тот куда-то торопился, и они шли вверх, и они шли вниз до тех пор, пока во дворе не установилась некая насыщенность, как в улье, полном пчел; пчел, вернувшихся домой, отяжелевших от золота, сонных, гудящих, внезапно обретающих дар речи. Отвечая Лунной сонате, зазвенел вальс.

Лунная соната отзвучала. Вальс гремел. Хотя молодые люди по-прежнему входили и выходили, сейчас они шли так, будто спешили на условленное свидание. Время от времени раздавался глухой стук, словно падала какая-то тяжелая мебель, неожиданно, сама по себе, а не в общем вечернем движении жизни. Наверное, когда мебель падала, молодые люди отрывали глаза от книг. А они читали? В воздухе, определенно, было ощущение сосредоточенности. За серыми стенами сидело столько молодых людей, несомненно, некоторые читали — журналы, дешевую бульварщину, это уж вне всякого сомнения, — ноги их, скорее всего, лежали на ручках кресел; другие курили; сидели, развалясь, за столами, что-то писали, и головы их совершали круг вместе с движением пера — обыкновенные молодые люди, те самые, которые когда-нибудь… но нам ведь необязательно думать о том, какими они будут в старости; кто-то ел конфеты, там боролись, а, скажем, мистер Хокинс вдруг распахнул окно и завопил как сумасшедший: «Джо-зеф! Джо- зеф!» — и тут же помчался со всех ног через двор; при этом пожилой человек в зеленом фартуке, который тащил огромную кипу жестяных крышек, остановился в недоумении, стараясь удержать в равновесии свою ношу, а затем двинулся дальше. Но это отвлекает лишь на минуту. Некоторые молодые люди читали, лежа в неглубоких креслах и вцепившись в книги так, словно обрели в них надежду на спасение, ибо страшные муки терзают их — этих сыновей священников, приехавших из центральных графств. Другие читали Китса. И еще длинные многотомные истории — наверняка сейчас кто-нибудь начинал читать с самого начала, чтобы, наконец, как следует разобраться в Священной Римской империи. Этим частично объяснялась сосредоточенность, хотя, надо сказать, довольно опасно теплым весенним вечером — опасно, пожалуй, уж слишком сосредоточиваться на этих уникальных книгах и злободневных главах, когда в любую минуту могла отвориться дверь и входил Джейкоб или Ричард Бонами, бросив читать Китса, принимался отрывать от старой газеты длинные розовые ленты, подавшись вперед, и его довольное, взволнованное лицо становилось почти что ожесточенным. Почему? Может быть, потому только, что Ките умер молодым — и хочется тоже писать стихи и любить, — ах, скоты! Это так жутко трудно. А может быть, в конце концов, и не так трудно, если на соседней лестнице в большой комнате есть двое, трое, пятеро молодых людей, которые все убеждены в том же — то есть в существовании скотства и ясной границы между добром и злом. Там стоят диван, стулья, квадратный стол, и в раскрытое окно видно, как они сидят — сбоку торчат ноги, кто-то забился в угол дивана, и, скорее всего, хотя, правда, не разглядеть, кто-то стоит у каминной решетки и разговаривает. Как бы то ни было, Джейкоб, который сидел, оседлав стул, и ел финики из длинной коробки, расхохотался. Ответ последовал из угла дивана, потому что трубка там замерла в воздухе и затем возвратилась на свое место. Джейкоб развернулся вместе со стулом. На это у него было что сказать, хотя крепкий рыжий юноша, сидящий за столом, кажется, не соглашался с ним и медленно качал головой из стороны в сторону, а затем, вытащив перочинный ножик, вонзил его острие несколько раз в сучковатое утолщение на столе, как будто подтверждая, что голос, доносящийся от каминной решетки, говорит дело, — да и Джейкоб этого отрицать не мог. Быть может, покончив с раскладыванием финиковых косточек, он найдет, что сказать в ответ, и в самом деле рот его раскрылся — но тут раздались раскаты хохота.

Смех замер в воздухе. Да и вряд ли бы он достиг того, кто стоит у Капеллы, протянувшейся вдоль другой стороны двора. Смех замер, и только видно было, как из движений рук и тел в комнате что-то возникает. Спор? Пари о лодочных гонках? Ничего подобного? Что же возникало из рук и тел, двигающихся в полутьме комнаты?

В двух шагах за окном уже ничего не было, кроме зданий вокруг — прямые трубы, горизонтальные крыши, пожалуй, слишком много кирпича и построек для майского вечера. И тут перед глазами вырастают голые холмы Турции — резкие линии, сухая земля, яркие цветы и загорелые плечи женщин, которые, стоя босыми ногами в воде, бьют мокрым бельем о камни. Вода оплетает их щиколотки. Но это все очень смутно видно сквозь свивальники и покрывала кембриджской ночи. Даже удар часов приглушен, словно благоговейно пропет с кафедры, словно поколения ученых услышали, как по их рядам перекатывается этот последний час, и выпустили его в свет уже отполированным временем, благословляя на то, чтобы им пользовались живые.

Может быть, молодой человек подошел к окну и стоял там, всматриваясь во двор, как раз для того, чтобы принять этот дар прошлого? Это был Джейкоб. Он стоял и курил трубку, а вокруг него тихо гудел последний удар часов. Наверное, у них действительно только что закончился спор. Джейкоб, казалось, был доволен и даже горд, но, пока он там стоял, выражение его лица едва заметно сменилось другим, бой часов (вероятно) навевал на него ощущение старинных зданий и времен, и он чувствовал себя их наследником, а ведь еще будет завтра и друзья, при мысли о которых он, пожалуй, просто от уверенности и удовольствия зевнул и потянулся.

Между тем за его спиной то, что возникло в результате спора или чего-то другого, призрачное, но твердое, хрупкое как стекло по сравнению с темным камнем Капеллы, разбилось вдребезги, потому что молодые люди, поднявшись с кресел и из углов диванов, двигались по комнате, неуклюже толкались, один подпихивал другого к двери спальни, и когда она поддалась, оба упали. А Джейкоб остался сидеть в неглубоком кресле наедине с Мэшемом? Андерсоном? Симеоном? Да, это был Симеон. Остальные все ушли.

«…Юлиан Отступник…» Кто из них произнес это и другие слова, прозвучавшие следом? Но ближе к полуночи иногда подымается, как внезапно разбуженная фигура в вуали, сильный ветер, и, проносясь сейчас над колледжем Тринити, он всколыхнул невидимые листья и все смешал. «Юлиан Отступник» — и сразу же ветер. Взлетают ветви вязов, надуваются паруса, вздымаются и уходят под воду старые шхуны, страстно обрушиваются серые волны в горячем Индийском океане, и все опадает.

Так что если дама в вуали пролетела над дворами колледжа Тринити, то сейчас она вновь задремала, подобрав свои одежды, прислонившись головой к колонне.

— Все-таки это оказывается важным.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату