нужен сепаратный разговор. Он обещал.
День содержательный – и даже какой-то весенний, – и по-весеннему теснит где-то возле сердца. И не понять – хорошо или плохо, или только тяжко.
С семи начала звонить Константину Михайловичу в «Новый Мир», по условию. Он вдруг сказал, что с текущими делами я могу прийти сейчас. Я схватила заветную папку с подготовленными циклами и помчалась. Очень весенняя улица – холодно, сухо, зеленоватое небо, огни при свете – что-то не ленинградское, нет, но как отзвук забытого гимна. Константин Михайлович вышел мне навстречу из кабинета – располневший, приветливый, любезный, неторопливый. В кабинете был, конечно, Кривицкий. – Что Вы так располнели? – спросила я. – Пито много было, – сказал Константин Михайлович. – И скучно очень.
Кривицкий сказал, что удаляется на пятнадцать минут.
– Чтобы утешить вас с нашими отношениями с Пастернаком, – сказал сразу Константин Михайлович, – я хотел вам сказать, что я звонил ему и на днях встречусь и подробно буду с ним говорить. Я привез ему привет от его сестры и посылку из Англии.
Боясь, что Кривицкий вернется с минуты на минуту, я поспешила просить Константина Михайловича назначить мне свидание у него дома – мне и Раскину и Сашину. Он назначил в семь часов в пятницу.
Очевидно, он подборку изуродованную видел и благословил. Он мне сказал только:
– Зыбковца, Лидия Корнеевна, мы напечатаем в новых голосах. Очевидно, это мне в утешение.
Вернулся Кривицкий. И объявил, что нужно немедленно сдавать материал в № 4 – потому что стихи, перемещенные (из-за него) в № 4, возвращаются в № 3. (И Семынин в том числе…)
– Понимаешь, Константин, нельзя же, чтобы в № 3 отдел был представлен одним Гидашем!
Затем я передала Константину Михайловичу заветную папку и ушла.
Я торопилась в этот вечер на другое свидание – с Пастернаком.
Легкий, веселый, весенний, какой-то возбуждающий вечер.
Но чуть я уселась напротив Бориса Леонидовича за круглым, накрытым белой скатертью столом, в тишине пустой квартиры, в мутном блике картин, – меня сразу охватило чувство усталости и, главное, ненужности моего прихода.
Борис Леонидович надел очки, взял карандаш и бумагу.
Я читала какие-то десять стихотворений, потом поэму.
Прежде чем начать, я просила, чтоб он не был снисходительным – как бывала ко мне и другим, например, Анна Андреевна. С ее высоты всё хорошо.
Заговорили о ней, и в сторону он сказал:
– Стихи ведь непонятно чем измеряются. Ахматова, как и Мандельштам, и Гумилев, думает, что есть «ремесло», «уменье». А я думаю, что… – и он заговорил о глубине и о раскрытии человека, о личности.
Я читала, он помечал что-то на листках.
Я совсем не волновалась. Только мне казалось все ненужным; скучным и почему-то было все равно, что он скажет.
Он сказал:
– Вот и не правы мы оказались в начале разговора. Те ваши стихи хороши, где не только глубина, а есть и форма, и довоплощенность, и красота.
Такими он назвал «Вишни», «Но пока я туда не войду», «И все-таки я счастлива…», «В трамвае», «Свернула в боковую тьму…» – и «Поэму», а в других отмечал отдельные удачи: «Мертвая – равная», «И зорче мы видим глазами…»{94}.
Обо всем он говорил доброжелательно и, вероятно, искренне, но во мне совсем не было радости, и я все время думала: «надо, надо бросить стихи».
(Как он сам у Скрябина о музыке{95}.)
Потом сидели, ели невкусный торт, разговаривали. Мне он казался очень усталым, очень обиженным, замученным. Рассказал о Крученыхе, который пришел его уговаривать написать какое-то заявление, о Зинаиде Николаевне, которая выступает в обычной презренной бабской роли: «ты губишь Леничку» и пр…. Потом говорили о Риме, о христианстве, и меня поразило сходство с Герценом и жаль стало, что он его не знает: такое родство (как у всего великого). Потом о народе, о неверности этой мерки «народ понимает» – «народ не понимает».
Я сказала:
– Лучше бы мериться на Чехова, например.
Он чудно сказал:
– Конечно, все для народа и через него и от него. Но вы правы… А я, когда чувствую себя признанным, когда слышу отклик, – вот тогда я чувствую себя в долгу и хочу уметь в остаток жизни заслужить это незаслуженное мной признание.
Говорил еще о всяких своих намерениях, которые иначе не назовешь, как бредовыми: пойти к Фадееву, прочесть ему кусок из романа…
Он верит, что кто-то его будет беречь, он повторил несколько раз: «Ивинская сказала, что Замошкин сказал, что печатать можно. Как вы думаете?»
Бедняга! Стоит мне на минуту подумать о Кривицком… Или Ермилове.
Нудные мысли о предстоящем разговоре с Симоновым, тяжелом.
На меня будет очень влиять обстановка, телефоны, m-me.
Но я выучу все наизусть, чтобы не сбиваться.
Да, вчера Борис Леонидович сказал:
«Мне необходимы такие чтения, как было. Для меня это наслаждение, почти физическое, чувственное. От лиц, от лампы и стола в комнате, от улицы, по которой мы шли».
Нет, кажется я не в силах продолжать.
Мне недостаточно того сознания, что, не будь меня, – не было бы в № 1 Заболоцкого, в № 3 – Семынина, в № 2 – Некрасовой, Фоломина – тех островков поэзии среди моря риторики, фальши, мертвечины, которые мне удалось оборонить, возвести. Я, кажется, не согласна платить за них такой дорогой ценой, как платила сегодня.
А на что же я рассчитывала, смела рассчитывать? На какой рай?
Сегодня день редакционный – приемный – собирался быть очень спокойным. Я пришла, сидел один Ойслендер. Потом я взялась кое-что читать. Появился Симонов. Он сразу осчастливил меня двумя сообщениями: что едет в Ленинград и поэтому наше свидание отменяется, что стихов, данных ему, не прочел, а будем сейчас срочно читать вместе, так как надо сдавать срочно № 4 и № 5. Я вошла к нему. Началась скороговорка. Читал он как-то недоброжелательно и даже один раз сказал колкость. Забраковал несколько стихотворений, не
–
Во-первых, – каков поворот, решать, когда я сижу в редакции, но без меня – это новость! До сих пор он очень демонстративно всегда звал меня, когда речь шла о каких-нибудь стихах. Во-вторых, зачем говорить, да еще при Кривицком, что стихи плохи, – раз он не прочел лучшего, что я ему дала?
Одним словом, тот, по-видимому, накачал его здорово, налгал обо мне с три короба и решено меня «подсократить» и «поставить на место».
Уходя из редакции, Симонов подошел ко мне проститься и сказал: – Чуть я приеду, мы поговорим.