ее руку на одеяло и вышла. Постояла одна в темной передней, боясь, что когда войду к Гале в комнату, дрогнет голос. Там были Раиса Давыдовна, Саша и Галя. Раиса Давыдовна пошла взглянуть на Фриду.
– Как хорошо, что вы приходите сюда и не плачете, – сказала мне Саша. – А то все возле мамы сдерживаются, не плачут, а здесь, у нас, сразу в слезы. Разве так можно?
– Нельзя, – сказала я, чувствуя, что сейчас зареву.
В эту минуту в комнату вбежала Раиса Давыдовна, схватила свою сумку и снова побежала к Фриде.
– Я сказала ей, что у меня с собою новые стихи Самойлова, – объяснила она на бегу, – и Фридочка просит прочесть…
Фридочка просит прочесть! Это было еще удивительнее, чем движение под одеялом.
Фрида любила стихи, литературу, но и в них всегда, бессознательно – я замечала это много раз – искала отпечатка человеческой судьбы, следа подвижничества, которому она могла бы сочувствовать. Помню: она всю жизнь, как и я, мало знала и совсем не любила Алексея Ремизова. Но в начале шестидесятых годов, в Париже, где умер Ремизов, вышла книга его приятельницы Кодрянской с отрывками из его дневника, с описанием последних лет его жизни, слепоты, смерти. Прочитав книгу Кодрянской, Фрида долго не могла выпустить ее из рук и, читая мне отрывки вслух, объясняла:
– Вы понимаете, что она сделала? Спасла для нас его дневник – записи последних лет. Да и его самого много лет спасала, слепого – читала ему, устроила у его постели дежурства… Без нее он погиб бы лет на пять раньше. И какой трогательный дневник!
Так и в литературе она искала – разыскивала бессознательно – след доблестного человеческого пути и материнского подвига.
10. «Так и бывает»
В своей лютой болезни Фрида почти до самого конца – до бессознания – оставалась собой. Менялись, худея, руки, тяжелели очертания лба, увядал и синел рот, но очертания души и характера оставались все те же – и даже до мельчайших подробностей.
Долго сохранялась, например, деловитость, толковость, свойственная Фриде всю жизнь. Так, недели за две до конца, Галюша сказала мне:
– Представьте, мама помнит номера телефонов. Если она видит, что я перелистываю книжку, ищу – она спрашивает у меня фамилию и сейчас же говорит номер наизусть. Без ошибки.
Таким же безошибочным долго оставалось у больной ощущение времени. Летом Елена Сергеевна на месяц уехала в Комарово. Но не выдержала – вернулась в Москву раньше срока. Увидев ее у своей постели, Фрида, к этому дню уже с трудом выговаривавшая слова, не только обрадовалась, но и удивилась: она мгновенно поняла, что двадцать шесть дней пройти не могли еще.
– Вы здесь? Уже? – произнесла она.
Болезнеустойчивой, нерастворимой в жару оказалась
и Фридина памятливая, деятельная доброта. Память сердца.
Для моей работы над книжкой о Герцене, для того, чтобы справиться, не запутавшись, с огромным количеством выписок, завалившим мой стол, мне понадобились резинки – какими в аптеках перевязывают коробочки с пилюлями, и множество пестрых картонок – таких, какие обычно рассылает Союз в виде приглашений или поздравлений. Давно уже я просила Фриду собирать для меня резинки и картонки. Фрида копила их очень усердно и, случалось, протягивала мне свою добычу с ликующим возгласом:
– Целый ворох! Всех писателей обобрала!
К моему удивлению – и умилению! – не забыла она об этой моей давней просьбе и в больнице. Когда мы увиделись с ней впервые после ее операции (недели через две), она, еще не ответив на мои вопросы о здоровье, пошарила под подушкой и протянула мне большой конверт: там лежали пестрые картонки и тонкие резиночки…
Болея, смертельно болея, Фрида оставалась верна каждой принятой на себя заботе и каждой своей присяге, малой или большой – все равно. Накануне операции она дала мне опустить в ящик с десяток деловых писем: она продолжала хлопоты о своих избирателях.
Весь ее внутренний мир оставался неразрушимым, сохранным. Фрида умирала и умерла, оставаясь собой.
…В июле 55 года утонул Вова Смирнов, девятнадцатилетний мальчик, прелестный, талантливый, умный, добрый, сын наших с Фридой общих друзей – Веры Васильевны Смирновой и Ивана Игнатьевича Халтурина. Случилось это в Дубултах, где Вера Васильевна жила в Доме Писателей с Вовой, а Фридочка – с Сашей и Галей. Однажды днем, после обеда, Галя разбудила Фриду словами:
– Мама, Володя утонул! – и я знаю, какою тяжестью легла Фриде на сердце эта утрата, как чувствовала она и понимала сиротство родителей.
18 июля 65 года исполнялось десятилетие со дня Володиной гибели. 17-го я навещала Фриду. Было известно, что ей худо, очень худо, и, собираясь к ней, я, разумеется, и не думала напоминать ей о завтрашней горестной дате. Напоминать не пришлось.
Когда я вошла, Фридочка лежала на боку, свесив руки почти что до полу, покачивая ими и чуть слышно постанывая в такт этому качанию.
– Я буду мяукать, а вы не слушайте, хорошо? – сказала она, когда я уселась возле. – Мяукаешь, и почему-то легче. Нет, мне не больно, а просто жар, муть… Возьмите, пожалуйста, бумагу и карандаш, я вам продиктую телеграмму… Ведь завтра десять лет…
Она каждый год посылала в этот день телеграмму в Дубулты – послала и на этот раз.
У Пастернака написано:
Глядя на Фридино умирание, я поняла, что это значит: быть живым до конца…
Поразил меня – и не одну меня, конечно! – поступок Фриды с доктором Орлом.
Начиная со второй половины пятидесятых годов Фрида сделалась одной из самых неутомимых и умелых собирателей нашей передовой литературы. Собранным она, разумеется, делилась с другими, иначе она не была бы Фридой. Книги, журналы, рукописи, напечатанные и ненапечатанные стихи всегда отягощали ее вместительную хозяйственную сумку. Я уж и припомнить не могу числа и названий тех повестей, рассказов и поэм, которые я прочитала благодаря Фридиной заботе. «Я – книгоноша», – говорила она, вынимая из сумки то стихи Корнилова, только что напечатанные в «Новом Мире», то повесть Гинзбург, еще не напечатанную нигде. И этому своему призванию она не изменила до конца. Наш общий друг, доктор Эммануил Владимирович Орел, перед отъездом в отпуск, летом 1965 года, зашел навестить Фриду. Тогда она чувствовала себя еще сравнительно бодрой, была на ногах и собиралась на дачу. В разговоре Фрида процитировала стихи Мандельштама. Эммануил Владимирович признался, что этого поэта знает мало. Фридочка произнесла несколько горячих слов о Мандельштаме и обещала познакомить Эммануила Владимировича с его поэзией. Прошел месяц. Эммануил Владимирович вернулся в Москву и снова навестил Фриду. Это были уже ее предсмертные дни. Говорить она уже не могла. Эммануил Владимирович сел возле тахты и оба они молчали. Потом Фрида движением головы указала ему на свой письменный стол; он поднялся и подошел к столу – там лежала папка со стихами Мандельштама.
Была просветительницей, книгоношей, и осталась ею «до самого крайнего края»… Лежа в больнице, Фрида постоянно просила близких принести ей то книгу, то рукопись, чтобы ее любимые вещи прочитали новые друзья: врачи, сестры, больные из других палат. За неделю до смерти она попросила меня подарить экземпляр «Софьи Петровны» учительнице Анне Ивановне – ее любимой старой учительнице. Она осталась верна и своей любви к моей повести, и своей любви к старой своей воспитательнице. И своему обыкновению дружить между собой людей и книги.
Признаюсь, Фридина верность своим прежним обычаям и привычкам не только восхищала, но и страшила меня. У нас с ней было обыкновение ничего друг от друга не прятать. Что же будет теперь? Я боялась, она задаст мне прямой вопрос о своей болезни. Сколько раз, бывало, на протяжении более чем двух десятилетий нашей дружбы, она приносила мне какую-нибудь горькую весть – о себе, обо мне, о ком- нибудь или о чем-нибудь близком, начиная словами: «ведь у нас с вами не принято ничего друг от друга таить… Мы, как говорится, ничего не таскаем за пазухой… И я хочу вам сказать…» И вот в этой же комнате, когда она была еще на ногах и собиралась ехать на снятую Раисой Ефимовной и Сашенькой дачу, она, как- то среди совсем постороннего разговора о «Новом Мире», сидя в кресле, в розовом теплом халатике, вдруг