столовой. У нее в комнате спит Ирина Николаевна, приехавшая из Ленинграда вместе с Аней и мужем. В столовой с ногами на диване сидит Аня и читает «Викторию». Анна Андреевна находит эту девочку красивой, а на мой взгляд она несколько простовата. Скоро пришел Ирин муж, уж совсем непонятный. Анна Андреевна увела меня в комнату мальчиков, и там я вынула из портфеля «Поэму», которую на всякий случай всегда таскаю с собой. Она внесла поправку в одну из строф «Решки» – сделала теперь так:
Затем на обороте моего экземпляра, где было написано ею: «Окончательный текст 9 июня 55», она перед девяткой поставила единицу, и получилось 19 июня, хотя сегодня только 16-е. Но дело не в этом, а в том, что и 19-го текст не станет окончательным, и не скоро еще – я убеждена.
Пересказала мнение Шервинского о «Поэме», по-моему, совершенно ошибочное. Это, якобы, не поэма, а цепь отдельных лирических стихотворений. Неверно, никаких отдельных стихотворений тут нет. Второе: это старомодно, десятые годы. Неверно, тут только по материалу – десятые годы, а сама «Поэма» оглушительно нова, в такой степени нова, что неизвестно, поэма ли это; и нова не для одной лишь поэзии Анны Ахматовой, а для русской поэзии вообще. (Может быть и для мировой; я судить не могу, я слишком невежественна.) Тут все впервые: и композиция, создающая некую новую форму, и строфа, и самое отношение к слову: акмеистическим – точным, конкретным, вещным словом Ахматова воспроизводит потустороннее, духовное, отвлеченное, таинственное. Конечно, это свойство всегда было присуще поэзии Ахматовой, но в «Поэме» оно приобрело новое качество. Острое чувство истории, тоже всегда присущее поэзии Ахматовой, тут празднует свое торжество. Это праздник памяти, пир памяти. А что память человека нашей эпохи набита мертвецами – вполне естественно: поколение Ахматовой пережило 1914, 1917, 1937, 1941 и пр. и т. п. История пережита автором интимно,
– Напишите мне то, что вы сейчас сказали, – попросила Анна Андреевна.
Написать? Я обещала, но вряд ли сдержу обещание. «Поэма» слишком сложна; тут, как Анна Андреевна говорит о «Пиковой даме», – слой на слое, слой на слое.
За это время Анна Андреевна была у меня дважды; первый раз я не записала вовремя, да и ничего особенно интересного не говорилось; а второй раз это третьего дня, 28/VI.
Она позвонила мне перед вечером и попросила увезти ее к себе, потому что Ардовы празднуют день рождения Евгении Михайловны, матери Виктора Ефимовича: у них шумно, а у нее голова болит. И вот преподнесла мне «Белую Стаю». Села за большой письменный стол Корнея Ивановича, и я положила перед ней все ее книги. Она начала перелистывать «Из шести книг» и проставлять под стихами даты. Потом зачеркнула над стихотворением «Как мог ты, сильный и свободный» имя Шилейко и объяснила мне:
– Никакого отношения к Владимиру Казимировичу эти стихи не имели. Пришлось в ту пору так пометить, чтобы прекратить сплетни[110].
Над стихами «Зажженных рано фонарей» вместо «Встреча» поставила «Призрак»[111]. Книга «Ива», оказывается, должна называться «Тростник» (она объяснила, почему[112]), и первое стихотворение там не «Ива», а Лозинскому («Почти что от летейской тени»[113]).
Я спросила у нее, что она сейчас читает?
– «Мистерии»!
Я обрадовалась: изо всех гамсуновских романов этот мой самый любимый.
– Я читала его лет 30 назад, – сказала Анна Андреевна. – Конечно, в смысле чувств я его и тогда понимала вполне, а в смысле литературном – нет. Я только сейчас до конца поняла, какая это смелая вещь – в ней и Джойс, и вся современная литератуpa – и какая она русская, как виден в ней Достоевский.
Я спросила, за что она не любит Станиславского? (Однажды мимоходом призналась.)
– Не люблю, он многое и многих загубил в театре. Он нашел способ ставить чеховские пьесы, что-то в них открыл, но потом пытался применить тот же метод к другим пьесам – паузы и пр., – и это оказалось губительно. Мы видим, что вышло. Не говорите, пожалуйста, как все: «плохо, мол, сделалось без него», «бездарные люди не умеют применять его систему» – и при нем было точно то же, не обольщайтесь. Когда в других театрах смотришь, например, «Федру», – думаешь о страстях человеческих, о любви, о судьбе, о смерти. Это и есть театр. А когда смотришь спектакль, поставленный Станиславским, все так уж реально, так уж точь-в-точь, что думаешь: а есть ли в этой квартире комната для домашней работницы? а не пора ли им уже обедать – они что-то давно не ели? а не пора ли уж и в уборную?
Я спросила, видела ли она Станиславского на сцене? (Я видела в «Вишневом саде» – и никогда не забуду: великий актер.)
– На сцене не случалось, – ответила Анна Андреевна. – А лично видела. В санатории. Там все демонстративно его обожали.
– А был ли он в самом деле такой красивый, как на фотографии? – спросила я.
– Что вы! Нисколько! Напротив: обезьянье лицо, обезьяньи руки. Но вот чем он мне привлекателен: настоящей одержимостью искусством. Ему, конечно, на все и всегда было наплевать: только бы ставить и ставить спектакли, только бы торжествовал театр. «Жизнь» помимо театра его просто не занимала: такая ли, иная ли…
Я пошла ее проводить. По дороге заговорили о Фрейде. Я призналась в своей нелюбви. Все мне кажется неправдивым, придуманным в его теориях, кроме, разве, той огромной роли, какую он приписывает раннему детству.
– Фрейд – мой личный враг, – с торжественной медлительностью произнесла Анна Андреевна. – Ненавижу все. И все ложь. Любовь для мальчика или девочки начинается за порогом дома, а он возвращает ее назад, в дом, к какому-то кровосмешению… А насчет раннего детства догадывались и без него.
Анна Андреевна шла трудно, с одышкой. Я остановила такси. В машине случился смешной эпизод: она прочитала мне одно свое давнее стихотворение, которого я никогда не слыхала.
Кажется, так:
И дальше:
Жалуясь, что безнадежно забыла какие-то первые четыре строки, Анна Андреевна потребовала, чтобы я их вспомнила. Я ей толкую: это стихотворение вы мне сейчас прочитали в первый раз! А она повторяет:
– Ну постарайтесь… пожалуйста… припомните… Я вас прошу… Тут не хватает всего только четырех строк… Для вас это пустяки. Вы – моя последняя надежда.
Я опять объясняю, что стихов этих до сего дня никогда не слыхала. Она словно поняла, поверила, и мы заговорили о другом.
Но когда я помогала ей выйти из машины во дворе ее дома, она повторила опять:
– Пожалуйста, вспомните первые четыре строки. Остальное известно [114].