— То царский подарок, — степенно пояснил Яков Михайлов, — не пес чихал. Сам царь нашего атамана Ермака знает. Во!
— Тем более, тем более, — всплеснул тонкими руками Януш, — панцирь будет очень к месту. А на голову я бы предложил надеть шляпу или что-то иное, достойное пана атамана. Ермак? — переспросил он.
Ермак смотрел, как молодой человек увлеченно размахивает руками, приглядывается к нему, обегает вокруг, щурит глаза, и ему вдруг стало неловко отказывать. Да и оказаться в одном ряду с почтенными хозяевами замка, насупленно глядящими на него сверху, тоже было приятно… И он осторожно спросил:
— Что требуется от меня?
— Всего лишь по часу в день посидеть в кресле и… не шевелиться. Только и всего, — радостно заулыбался Януш. — Пан атаман, согласен?! Я знал, что вы не откажете бедному изографу в его скромной просьбе. Это совсем нестрашно. Зато через много лет люди будут видеть ваш портрет и думать: 'Какой достойный рыцарь изображен здесь…'
Договорились начать на следующий день к вечеру, когда казаки вернутся из дозора.
За те три дня что в дневное время Ермак с остальными казаками объезжали окрестности, останавливали одиноких путников, неся караульную службу, ничего особенного не произошло. Вечером же они уединялись с Янушем в небольшой комнатке, где тот усаживал Ермака в старинное кресло и, встав напротив у подрамника с натянутым холстом, осторожно водил по нему кистями, время от времени отходя в сторону и наклоня голову, щуря глаз, рассматривал придирчиво свою работу, произнося полушепотом незнакомые слова. Первое время у Ермака немела спина, наливались тяжестью руки, но уже на второй день он вполне приспособился и сидел без особого напряжения, разговаривая о чем-то малозначащем с Янушем. Правда, смущало, что молодой изограф нарядил его в непривычные одежды с кружевами и водрузил на голову немыслимый убор. Но тот торопливо пояснил, что Ермаку так значительно лучше, чем в собственном наряде, и, главное, должно понравиться хозяину замка гетману Сапеге. И Ермак больше не стал возражать. Единственное, о чем он сожалел, так это о том, что Януш не разрешал ему глядеть на свою работу, пока она не будет закончена.
На четвертую ночь казаки и обитатели замка были разбужены громким и настойчивым стуком в ворота. Все схватили оружие, зажгли факела. Но оказалось, что то прискакал на взмыленном коне Гришка Ясырь с двумя казаками, разыскивая атамана.
— Наши уходят из-под Ревеля, — выкрикнул он, едва его впустили внутрь.
— Куда уходят? — удивился Ермак, держа в одной руке заряженную пищаль. — Расскажи толком, что случилось.
— Воеводу Шереметьева вчерась при штурме убило. Насмерть. Прямо в лоб пуля угодила. А тут еще свей приплыли на кораблях да болтают, будто сушей идет войско. от и решили остальные воеводы драпу дать обратно в Москву, — частил Ясырь.
— Чего ж так… Город не взявши и обратно… — почесал бороду Ермак. — Ладно, собираться будем, чтоб от остальных не отстать.
— Погостили и будя, — согласно кивнул Яков Михайлов.
Из своей комнаты вышел наспех одетый Януш Жостка. Он догадался, что казахи уезжают, и зябко дотирал руки.
— Жаль, очень жаль, пан атаман, одного дня нам всего не хватило, чтоб портрет ваш дописать, но я в целом закончил работу. Не хотите ли взглянуть?
Ермак смущенно улыбнулся и пошел следом за молодым изографом. Тот зажег еще несколько свечей, поставил две из них на пол, одну держал в руке и откинул материю, которой был покрыт портрет. Ермак с удивлением глядел на незнакомого воина с черной окладистой бородой, задумчивым, устремленным вдаль взглядом, большим лбом, черными, чуть навыкате глазами. Он не мог ручаться за само сходство, но одежду, оружие Януш передал мастерски, даже чуть приукрасил.
— Нравится? — нетерпеливо спросил он. — Это одна из лучших моих работ. Думаю, что и пан гетман будет доволен.
— Может быть, может быть, — задумчиво проговорил Ермак. — Никогда не думал, что часть меня останется на этой земле…
— Но лучше часть, нежели всему остаться в землю зарытым, — тихо проговорил Яков Михайлов, незаметно подошедший сзади к атаману и тоже разглядывающий его портрет. — Хороша писанка вышла, — восхищенно причмокнул губами. — Знатная…
— Пану казаку нравится? — чуть не подпрыгнул Януш. — А почему молчит пан атаман? — Ему явно хотелось, чтоб Ермак одобрил его работу.
— Спасибо. Я рад, — он хлопнул молодого изографа по плечу и, не прощаясь, пошел к выходу. А изограф, не заметив ухода казаков, так и остался стоять напротив своей работы, жадно вглядываясь в нее и тихо улыбаясь чему-то своему, потаенному.
БЛАЖЕНСТВО ПРАВЕДНЫХ
Сотня Ермака догнала торопливо отступающее русское войско лишь через день. Стрельцы брели, уныло повесив головы, на многочисленных подводах везли раненых, отдельно тащили покрытые пороховой гарью позеленевшие от дождя пушки. Дойдя до Пскова, часть казаков, вытребовав у воеводы Голицына расчет за ревельский поход, повернула на юг, обратно в свои станицы. Другие остались при войске. Прошел слух, будто бы весной война возобновится, и на этот раз сам царь обещал быть вместе с ратниками. Ермак долго раздумывал, куда ему податься, а потом, решившись, простился со своими казаками, разузнал ближайшую дорогу на Суздаль и ходкой рысью погнал коня зимней дорогой меж темных ельников, тонких прозрачных березок, сам плохо понимая, что его влечет в тот небольшой тихий городок.
Подолгу отдыхая на постоялых дворах, пережидая сильные морозы, которым подошло самое время, он лишь на вторую неделю увидел издали кресты на суздальских церквях и вскоре подъезжал к воротам Покровского монастыря.
На стук вышла невысокая пожилая монахиня в наброшенном на плечи крашеном полушубке. Она безошибочно угадала в нем воина и поинтересовалась, не с Ливонии ли он. Ермак подтвердил и, отводя глаза в сторону, попросил вызвать к нему Анну, что была привезена в монастырь этой осенью.
— Что ты, что ты! Никак не можно, — испуганно замахала руками монахиня. — Она постриг еще не приняла, но в отдельной келье сидит и даже еду ей туда носят.
Ермак понял, что всяческие уговоры бесполезны, попросил:
— Тогда передай хоть, что спрашивал ее Василий. Так и скажи — Василий Ермак. Она поймет.
Монахиня, чуть помолчав, согласилась и тут же захлопнула перед ним глухую калитку, загремела тяжелым запором.
Ермак без труда нашел избу, куда пускали постояльцев, в основном богомольцев, приходящих в Суздаль из соседних деревень поклониться святым иконам, походить на службу в многочисленные храмы. Хозяйка, костлявая, чуть сгорбленная старуха, в первый же вечер начала расспрашивать его, кто он да откуда будет, зачем приехал в Суздаль. На богомольца он явно не походил и ему ничего другого не оставалось как признаться, будто бы приехал к сестре, ушедшей в монастырь.
— В сам монастырь тебя, милок, ни за что не пустят. И не мечтай. Тем более в Покровскую обитель. Там у них игуменья больно суровая. Но я тебе вот чего присоветую: на рынок они, почитай, каждый день ездят. Там и покарауль. Авось, да подвезет, свидишься с сестрицей.
И он стал караулить, когда из монастырских ворот выйдет кто-нибудь из монахинь, которые помогут ему свидеться с Анной. Он не мог объяснить, чем так запала она ему в душу. Может быть, тем, что была женой самого царя? Может, грустными, печальными глазами? Видеться им удалось всего два раза, а тянуло его к ней, словно двадцать лет знал.
На рынок за покупками отправлялись обычно две стареньких монахини. Одна из них довольно ловко правила каурой с белым пятном на лбу лошадкой, запряженной в розвальни, а вторая сидела сзади, пряча лицо от прохожих, часто крестилась и ни с кем не заговаривала, принимала покупки, увязывала их в мешки,