превратилась в кошачью мягкость. Думаю, если бы не алкоголь, который в тот момент как-то немного успокоил меня, я не смог бы и двух слов связать, потому что вблизи она была еще более возбуждающей, чем мне показалось сначала; возможно, причина была в аромате, а был он очень сильный; вернее, то была целая комбинация запахов, я даже не могу тебе ее описать; сейчас мне кажется, что там среди прочих был и запах ванили, хотя нет, ваниль была позже; в любом случае эффект был такой, как если бы в детскую комнату внезапно вошла фея из «Пентхауза»: нечто небывало мягкое и в то же время страшно непристойное. «Лавана на смерть инфанты»,[44] перемешанная с каким- то бордельным мотивчиком. У нее были резкие черты, маленький, чуточку птичий нос, и вообще она производила впечатление красивой волшебницы, чтобы не сказать – красивой ведьмы, вот только мягкость, с которой она говорила со мной, я воспринимал как милость. Она расспрашивала меня о работе, о музыке; было видно, что музыки она не знает, однако слушала она меня безумно внимательно; а с глазами ее происходило что-то вообще невероятное: чуткий взгляд, зрачки, пульсирующие после каждого слова, и изменение цвета радужной оболочки – понимаешь, я знал, что это невозможно, и потому был убежден, что мне это чудится.
Адам умолк на несколько секунд.
– У людей иногда появлялось что-то подобное в глазах, когда я играл, но не когда говорил, к тому же я тебе уже упоминал, что в тот период говорить я старался как можно меньше. А вот она, как мне казалось, заранее была на моей стороне, я не боялся, что наткнусь на ее несогласие, поскольку она была со мной согласна с первой минуты. Мы прогуливались с ней по саду, зашли на зады дома, где начиналось что-то наподобие рощицы; там, среди деревьев, я, когда прошел уже, наверное, добрый час, заикнулся, переламывая себя, что не хотел бы отрывать ее от знакомых, но она лишь улыбнулась и буквально на минуту молча взяла меня под руку. Сейчас-то я вспоминаю, что она все время стремилась к контакту, прикасалась ко мне буквально на долю секунды, я постоянно чувствовал ее руку то на запястье, то на плече, она брала меня за локоть, и эффект был совершенно потрясающий, впрочем, не только в тот, первый, раз, но и вообще – ее прикосновение открывало мне глаза, что с незапамятных времен я был напряжен, наэлектризован, а она словно снимала с меня излишний заряд. Сейчас, когда я рассказываю, звучит это, наверно, как страшная дешевка, но и тогда в этом было что-то низкопробное, но такое, какое людям нравится; видишь ли, ежели честно, мне нравится играть вальс «Франсуаза», хотя это не Брамс, не Лист и даже не Иоганн Штраус, и тут я ничего не могу поделать; порой мне кажется, что у каждого имеется своя разновидность кича, от которой невозможно отказаться, хотя ты вполне можешь понимать, что это кич, предавать его, объявляя в обществе, что это чудовищно, но потом закрываешься в четырех стенах, и кич этот на тебя действует – действует! – как бы ты себя ни обманывал. Так вот, это был, наверно, тот самый случай. Челка у нее была зачесана на левую сторону, волосы длинные, до плеч и смешно неровно подстрижены, цвет их казался неестественным, и мне пришло в голову, что это, наверно, краска, хотя в ту пору, не знаю, помнишь ли ты, все пользовались только хной; тогда появилось страшно много рыжих девушек, потому что никакого другого цвета достать было невозможно, разве что в «Певексе»,[45] и если такой эффект производит краска, то это означало, что денег у девушки навалом. Богатые родители или что-нибудь в этом роде. Когда я спросил ее, не хочет ли она вернуться к знакомым, я очень испугался, что она действительно пойдет к какой-нибудь компании, потому что мне хотелось как можно дольше разговаривать с нею, но она принялась говорить о других гостях со смешной, но весьма едкой издевкой; это не было аристократическое презрение, которым, несомненно, угостила бы меня мать, и даже не отвращение, какое испытывал я, нет, она сразу перенесла это все в атмосферу снижающего гротеска, однако в ее глазах я опять заметил гнев, радужная оболочка у нее снова потемнела, но, поскольку мы стояли под деревьями, я подумал, что мне просто показалось. «Тогда пошли еще выпьем», – предложил я, потому что мы уже давно держали пустые бокалы. «Правильно, – ответила она, – пошли. Без выпивки жизнь в иные минуты становится невыносимой. У тебя хотя бы есть твоя музыка, а вот я порой просто не знаю, куда бежать».
Мы двинулись к дому, было уже довольно поздно, стали уходить первые гости, и, помню, я в панике подумал, что все это сейчас кончится, если я не наберусь духа попросить у нее телефон, но, насколько я себя знал, вряд ли у меня будет ее номер; мне так необходимо было ее общество, все дело, видимо, было в успокоении, которое приносило мне прикосновение ее руки; в то же время я вдруг понял – да, именно тогда это и произошло, – что она выше, чем мне казалось издалека, потому что когда я шел за ней, пропустив ее вперед на узкой тропинке, которая бежала вдоль стены виллы, макушка ее была на уровне моих глаз, и тут что-то там мелькнуло, словно след седины, хотя это мог быть просто отсвет из окна, и это заставило меня задуматься, а сколько ей может быть лет. Собственно, она ведь мне ничего о себе не рассказала. Как насчет мужа? Жениха? Друга? Ведь не может же быть, подумал я, чтобы она дожидалась меня, потому что я уже тогда видел все в такой перспективе, а ведь еще минуту назад мы пили на террасе, и вдруг оба умолкли, лишь посматривали друг на друга поверх бокалов; никто на меня еще так не смотрел – у той скрипачки Барбары взгляд был отсутствующий, беспомощный при столкновении со всем, что не есть музыка, – а теперь передо мной стояло хищное животное, радостное и агрессивное, и, что уж тут говорить, мне безумно хотелось стать его жертвой.
Мы молчали. Владек зажег в саду фонари, а мы стояли на возвышении, никто к нам не подходил, люди прохаживались внизу как тени, и, если бы не отголоски разговоров, могло бы показаться, что все они – привидения. «Ты кто?» – спросил наконец я, но не получил ответа, она продолжала смотреть на меня, хотя при моей тогдашней несмелости мне представлялось, что одним этим вопросом я сказал многократно больше, чем когда-либо говорил какой-нибудь женщине, – действовал алкоголь, – сбоку из приоткрытой двери дома сочился свет, и в этом свете ее груди отбрасывали нежные тени, два тонких полумесяца на поверхности свитера, на переплетении шерстинок, и я подумал, а как эти шерстинки ощущаются ладонью, но не посмел протянуть руку, особенно когда мне пришло в голову, что вязка этого свитерка, в сущности, страшно редкая, почти ажурная и что совсем недалеко, всего в нескольких сантиметрах от меня, кроется нагое тело. Ее губы увлажнились от вина; у нее была очень светлая помада, почти сливающаяся с цветом кожи, а может, даже еще и светлее, так что они не притягивали к себе внимания, но сейчас, когда она смачивала их в бокале, внезапно стало видно, какие они полные, возбуждающие.
Мы с Адамом снова открыли по бутылке пива. Было, наверное, уже около двух ночи, на проигрывателе звучал какой-то Бах, и мне вдруг захотелось поинтересоваться у Адама, есть ли у него тут вальс «Франсуаза», но, несмотря на недавнее признание, он, несомненно, разозлился бы – ведь он же ясно сказал: только в четырех стенах, только в одиночестве.
– Все это странно, – заметил я, – то, что ты рассказываешь, определенно нельзя назвать описанием красивой женщины. Знаешь, этакой классической красавицы.
Он на миг задумался.
– Я описываю тебе самую притягательную женщину, которую я когда-либо видел; возможно, тебе нужно добавить что-то от себя, чтобы расшифровать это, – то, что я говорю, самое большее – нотная запись, мертвая, молчащая, если ты ее не сыграешь. Действительно, в желании, которое она возбуждала, физическая красота, красота в традиционном понимании, не играла определяющей роли, но у тебя, кстати, нет ощущения, что классическая красота холодна? Она существует для созерцания, в нее невозможно войти, она не нуждается в тебе. Ты, надеюсь, знаешь, что величайшее исполнение ля-мажорного полонеза Рубинштейном, вершина мировой пианистики, полно помарок? Старик просто-напросто не попадал по клавишам, ему уже было, наверно, лет восемьдесят, но кто знает, не потому ли это и производит такое ошеломляющее впечатление. Невероятное. Совершенство, понимаешь, тебе безразлично. Совершенство, оно как бы бесчеловечно. А она стояла передо мной на этой террасе, теплая, благоуханная, ей могло быть и семнадцать, и тридцать семь, и, знаешь, голос у нее был чуть хрипловатый. Да, в нем была отчетливая хрипотца, как бы чуть дребезжащий голос, и этот голос вдруг – ни с того ни с сего – произносит: «Ты самый возбуждающий мужчина из всех, кого я знаю», – и это в общем-то могло быть иронией, но, знаешь, – характерная деталь – я тогда об этом даже не подумал, – после чего она внезапно поставила бокал и спустилась в сад, а я остался стоять как дурак, горло у меня перехватило, ты можешь смеяться, я понимаю, что двадцатипятилетний девственник, специалист по перебиранию пальцами по клавишам – фигура изрядно комическая, да, именно так я это ощущал: раз уж, услыхав такие слова, я не способен ее задержать, значит, все то, чем я занимаюсь, ничего не стоит, а является лишь орнаментом, кружавчиками, нашитыми на чем-то, чего не существует, – и я с ужасом осознал, нет, то был даже не ужас, а всего лишь