– Однако, и я свои дыры позашиваю, – сказал Кошурников, – за компанию…
– И я тоже штаны прожег, – подал голос Алеша.
Костя связывал и рвал ремешки и снова связывал. Время от времени грел руки в костре, сплевывал в темноту, поглядывал на товарищей, которые бережно, будто бесценный алмаз, передавали друг другу единственную иголку экспедиции.
Вскоре после того, как Стофато забыл мешочек с долотом, гвоздями, нитками, иголками и дратвой, Кошурников обнаружил иголку в своей шапке, а в мешке у Кости нашел завалящий моток белых ниток. Костя некоторое время следил, как осторожно, чтобы не сломать, Кошурников втыкает иглу в телогрейку, и вдруг сказал:
– Это меня проклинать надо. Я иголки и дратву посеял. Растяпа я, свинья…
Алеша медленно поднял голову, хотел что-то сказать, но Кошурников опередил его:
– Никто из нас тебе этих слов не говорил, Костя.
– Вместе с долотом, – упрямо продолжал Стофато. – Это я.
– Н-но? – притворно удивился Алеша, будто только что узнал об этом.
– А ты не тужи, Костя, – сказал Кошурников, – не убивайся – не вернешь же теперь.
…Кошурников спрятал дневник, глянул на ребят. Они лежали рядом, прижавшись друг к другу. Но Стофато все вздыхал почему-то, кашлял, поднимал иногда голову и снова кидал ее на мешок.
– Михалыч! – вдруг окликнул он. Голос его был свежий и крепкий. – Что я вам скажу, Михалыч! Алексей! Жене не сказал бы, а вам скажу. Вот ты, Алеша, ты бы пошел сейчас под Сталинград? Ну, вообще на фронт?
Журавлев рывком приподнялся. Спросонья он ошалело моргал глазами, дышал коротко, отрывисто, и при каждом выдохе грудь его тяжело опадала.
– На фронт? А че? Было б курево…
– Но это ты, Алешка, это вы! Вы не знали, а я ведь был другой. Но теперь… товарищи! Михалыч! У меня вот на днях, я сейчас высчитал, должен ребенок родиться. А я пойду! Мне не страшно. Я узнал, какие бывают люди. Михалыч! Дайте вашу руку…
От неожиданности Кошурников не мог сказать ни слова, только ощутил большие и твердые мозоли на тонкой ладони товарища.
– Да ложись ты, чумовой, – заворчал Алеша низким, охрипшим голосом. – Тоже мне философ…
Назавтра они миновали такие же, как перед Щеками, водяные грибы, очень удачно проскочили безымянный порог, хорошо провели плот через четыре шиверы, хотя зацепляли за камни не раз. И тут увидели, что на мягком повороте реку от берега до берега стянуло льдом.
Снова бросать плот? Плот, который достался таким нечеловеческим напряжением сил!
В молчании прошло несколько тягостных минут. У кромки предательской перемычки звонко хлюпала сизая волна. Вода была и за этим ледяным перехватом. Три обросших, усталых человека жадно смотрели на нее, желанную, но недосягаемую. Плот глубоко осел под берегом. Он был для них самой большой драгоценностью. Неужели придется за перехватом опять валить смоляные лесины, таскать по колоднику тяжелые, будто свинцовые, бревна? Силы-то уж не те, и покрытые синяками плечи болят от вчерашней каторжной работы. А главное, уйдет время. Им дорог был теперь каждый час. Если морозы не скуют реку, через несколько дней изыскатели будут на погранзаставе.
– Недолго же он нам послужил, – сказал наконец Костя Стофато, закуривая. Едва слышно пискнула спичка, брошенная в воду.
– А пихты и здесь нет, – оглядев берега, проговорил Кошурников. Он глубоко затянулся табачным дымом. – Хотя гибник и кончился. Снова таскать за перехватом кедровые комли…
– Надоело, по правде говоря, – сказал Алеша. – Плечи болят.
Кошурников в задумчивости пошел к берегу, а Журавлев скинул мокрый плащ, спрыгнул на лед и в ярости начал бить стяжком по ледяной кромке. Отломился большой кусок. Бездействие сейчас было хуже всего, и Алеша кинулся на лед, наверно, для того, чтобы отогнать тяжелые мысли.
– Попробуем прорубиться, ребята, – сказал Кошурников, возвратившись. – Где наша не пропадала! Тем более что лед подтаял…
Алеша стал насекать топором глянцевитую белую поверхность, а двое обламывали кромку. Богатырски размахиваясь, Кошурников крушил лед тяжелой вагой. Ознобили неловкими ударами руки, вымокли, а за два часа работы прошли лишь половину перемычки. Во время чая Кошурников внимательно оглядел небо.
– Тучи идут, снова теплеет, – повеселев, сказал он. – Нам бы пробиться к Базыбаю. От этого порога до жилья рукой подать. Скоро, правда, Китатский будет – крепкий орешек. Но Громов говорил, что его можно пройти боковой протокой. А от Базыбайского три дня, дольше не протянемся. Там километров пятьдесят всего до погранзаставы…
Он достал мешочек с табаком, отсыпал всем по маленькой щепотке. Алеша отрицательно мотнул жесткой свалявшейся бородой:
– Все!
– Что «все»? Ты это что, паря?
– Бросил, – просипел Алеша. У него после «купания» совсем пропал голос. – Давно собирался, а сейчас – все! И не растравляйте меня, Михалыч. Слово дал…
Кошурников начал курить еще мальчишкой, в партизанском отряде, и дымил напропалую всю жизнь, заменяя в случае нужды ужин доброй затяжкой. Он вечно посмеивался над бросающими курить, однако в душе завидовал им. Правда, здоровье у него было железное, и он продолжал дымить почем зря. Но неужели Алеша так силен, что в такой момент решился?