рад станешь, бывало!.. А ведь этот, Сава — чистый ангел божий!.. Теперь, с ним — что в пути, что после туры, дома, как после теплой молитвы сознаешь себя… На душе легко, дурных мыслей нет, все люди приятны… Даже о выпивке в голову не приходит… Идешь домой как от обедни!.. Да и дома-то, в семье, все стало по-другому при нем, при Саве, — тихо, дружно… Инда жена, Агафья, стала дивоваться, хе-хе!.. А ввиду чего? А все ввиду того, что сам не раздражен, не бесишься, землю не грызешь, ну и снисходишь…
— А что, Сава Михайлыч, — поставил вопрос ребром Василий Петрович [
На этот вопрос, и хитро-хладнокровный, и ревниво-жесткий в одно и то же время, Хлебопчук дал твердый ответ, без тени колебания, приведя им в восхищенье Василия Петровича, тревога которого сразу уступила место душевному довольству. [
— Оно, видите ли, какая штука, Василь Петрович, — начал Сава, нравоучительно хмуря брови на масленку с длинным носиком, — в рассуждении того, что без совести на новых местах легко деньги заробить, то оно везде так, не токма в Манжурии. Человеку ж, который душой дорожит и бога боится, можно без греха, с пользой для людей и души коротать век и там, в той сам[
Отправились они — все так же удачно — в обратную с экспрессом после обеда, когда зной был еще нестерпим. Но в открытую настежь дверь и окно будки рвался резвый ветерок, поднятый быстрым ходом, и приятно освежал голову: зноя для них не существовало. Удача буквально преследовала их в этот день; счастье, неизменный их спутник в течение шести месяцев, сегодня прислуживалось с подозрительным вниманием: у них не произошло даже малейшего пререкания с станционными, им не представлялось надобности говорить с зазнаишкой-обером[
И экспресс шел, летел, как по воздуху. Поршни молодца-паровоза, любимца, балованного сына наших друзей, частили своими штоками, как иглой швейной машины, которую пустила в ход резвая и нетерпеливая молодая ножка; назойливый для всякого машиниста немчура-гаусгельтер вел свой пунктир почти без размахов выше восьмидесяти… А удалая бригада оставалась спокойной, как ни в чем не бывало! Посиживал, улыбаясь, машинист около своего крана; с усмешкой, не спеша делал дело помощник, лаская вентильки, умасливая лубрикатор… И оба еще имели смелость предаваться размышлениям, вспоминая поучительные места их сегодняшней беседы.
Вдруг его мысли прервало резкое движение Савы. Рука инстинктивно впилась в рукоять, глаза поднялись на помощника: Хлебопчук, далеко вытянув шею, приник тревожным взглядом к полотну, плавно уходящему влево.
— Что там такое, Сава Михайлыч? — вскочил на ноги и машинист.
— Глядите, глядите!..
Далеко на полотне, саженях в двухстах, если не обманывало зрение, что-то белое и небольшое трепещет между рельс[
Но зоркий Хлебопчук, молодые глаза которого еще не натружены, полагает иное.
— Гусь! — говорит он решительным и спокойным голосом, опускаясь с носков на пятки, за спиной Василья Петровича.
Пожалуй, и действительно гусь. Теперь, после убежденного заявления Савы, стало заметно, что беленькая точка, прыгая на месте, взмахивает как бы крыльями…
Гусь же и есть! продолговатый… движется тяжело… Ну, конечно, уйти не успеет и будет прирезан!
— Са… Сава, — хрипит задыхаясь Маров, дергая кран дрожащей, закоченелой рукой. — Не гусь!.. Ребеночек!.. Ради бога!.. Скорее!.. Скорее!..
Голос его визжит, как визжат и бандажи, врываясь в рельсы; глаза застилает черный дым, рванувшийся из топки; но, отпрыгнувши в сторону Савы, Маров уже не видит его в будке: Хлебопчук уже скользнул на землю, скрылся. Маров спрыгивает за ним, не щадя ног. Уголком правого глаза он охватывает изогнутый ряд вагонов, зловеще блещущих под красным лучом синевой, желтизной зеркального лака, уловляет заглушенный расстоянием тревожный крик, визг, взрывы детского плача… Но — все равно! в эту минуту ему не до тревоги пассажиров. В голове молнией сверкает мысль: «Успел ли?» И, если успел, — как успел? прыгнул?.. Ведь одна лишь секунда!.. И он сам в три прыжка достигает голову паровоза, тележки, под красными бегунками которой барахтается черная масса с белым комочком… И его вдруг оставляют силы…
Паровоз трепещет крупной дрожью, он прыгает с неподвижными колесами, он еще движется, скользит, производя режущий скрежет; Василий Петрович роняет пылающую голову на жгучую обшивку цилиндра и ждет… Не мелькнуло и минуты с того мига, как он понял отчаяние матери в конвульсиях человека, крутившегося по косогору, как неистово рванул ручку крана… Но ему сквозь жгучую тоску отчаяния в собственном своем сердце кажется совершенным пустяком та непостижимая бесконечность, кажется не длиннее этой минуты, не имеющей границ… — Что он там… Зачем он там так долго!..
[
— Скорее! — кричит он бешеным голосом, кидаясь вперед. — Чего ты там, прости господи, мямлишь?! Двигается ведь!.. Прочь беги, прочь, дьявол!.. Карамора!..
Он не помнил себя, охваченный безумным ужасом, он накричал бы без конца ругательств, если бы в эту минуту не подбежали к нему люди, — главный кондуктор, проводник международных вагонов, а за ними,