— Я надеюсь, что роман будет интересен и красив. Пусть бы хоть смертью он кончился! А вы сами, скажите, почему вы так мало пишете?
С неожиданною страстностью, почти с раздражением, отвечал Триродов:
— Зачем я стану писать целые томы, пересказывая истории о том, как они полюбили, как они разлюбили, и все это? Я пишу только то, что могу сказать сам от себя, что еще не было сказано. А сказано уже многое. Лучше прибавить свое одно слово, чем писать томы ненужностей.
— Вечные темы, всегда одно и то же, — говорила Елисавета, — разве не они составляют содержание великого искусства?
— Мы никогда не начинаем, — сказал Триродов. — Мы являемся в мир с готовым наследием. Мы — вечные продолжатели. Потому мы не свободны. Мы видим мир чужими глазами, глазами мертвых. Но живу я, только пока делаю все моим.
В эти часы их уединенных бесед Петр забирался куда-нибудь на вышку. Он спускался оттуда иногда с покрасневшими глазами, — от слез или от буйного ветра вершин. Томительно влеклись его дни. Ненависть к Триродову и ревность приступами иногда вновь начинали мучить его.
Петр иногда делал Елисавете неприятные, жалкие сцены. Он любил и ненавидел ее. Убил бы, — но где же ему было убить! Да и ненавидеть до конца он не был в силах, — ни Елисавету, ни Триродова.
Он ближе узнавал Триродова, — и ненависть уже теряла прежнюю остроту, не жгла крапивою злости, как прежде. Он с любопытством всматривался и начинал понимать. Томления бессознательной злости сменялись ясным созерцанием разделяющей пропасти. И от этого еще больше усиливалась тоска.
Он решился уехать; решался, — и раздумывал, и оставался опять; тосковал, метался.
Миша, так тот совсем влюбился в Триродова. Он полюбил оставаться с Елисаветою, чтобы наговориться о нем.
Однажды вечером Петр приехал к Триродову. Так ему не хотелось ехать, такие противоположные в душе боролись чувства! Но по соображениям условной вежливости надобно было.
Опять заспорили: по мнению Петра, религия и культура терпят ущерб от революции. Скучный, ненужный спор! Но Петр не мог удержаться от злых слов против крайностей «освободительного движения».
Он все время чувствовал себя неловко. Хотелось держать что-то в руках, что-то делать. Беспокойство какое-то странно томило. То брал, то выпускал из рук разные мелочи со стола. Взял в руки призму. Триродов вздрогнул. Тихо и невнятно сказал что-то. Петр не расслышал, смотрел с удивлением и неловко повертывал в руках тяжелую призму, удивляясь ее странной тяжести. Триродов нервно вздрагивал. Петр, неловко поворачивая призму, стукнул ею о край стола. Триродов вздрогнул, крикнул что-то невнятно, выхватил призму из рук Петра и взволнованным голосом сказал:
— Оставьте это.
Петр с удивлением смотрел на Триродова. Досада его вырастала. Триродов был, видимо, смущен. Петр, принужденно улыбаясь, спросил:
— Что же это?
— Как вам сказать! — говорил Триродов. — С этим связано… Пожалуйста, извините мою резкость. Мне показалось, что вы уроните эту вещь, а мне не хотелось бы… Это кажется капризом… И в сущности это, конечно, совершенно пустое… Так, с этим связано одно очень далекое воспоминание. Право, не понимаю сам, зачем я держу на своем столе эти вовсе не красивые вещи. Но есть воспоминания столь интимные… Вы понимаете… Но мне, право, очень жаль… — Петр слушал в недоумении. Вдруг он догадался, что невежливо молчать так долго, и заговорил, сам почему-то смущаясь:
— Пожалуйста, не беспокойтесь. Я очень хорошо понимаю, что есть вещи… Если вам тяжело или неприятно об этом говорить, то, пожалуйста…
Триродов несвязно и смущенно сказал еще несколько слов: извинялся, благодарил. С облегчением вздохнул он, увидев входящего Щемилова.
Петр перенес свое раздражение на вновь пришедшего и спросил иронически:
— Опять на свободе? Надолго ли?
— Латата задал, — спокойно ответил Щемилов. — Перешел на нелегальное положение.
Петр скоро ушел.
— Сегодня? — спросил Щемилов. — Здесь?
— Да, соберемся, — ответил Триродов. — Он еще не уехал, и есть важные дела и новости. Кое-что надо организовать, кое-что распространить.
— Удобный у вас дом, — сказал Щемилов. — Можно побаловаться? — спросил он, показывая на ящик с сигарами и усаживаясь поуютнее на широком диване. — Удобный, — повторил он, закуривая сигару. — Пока еще не догадываются, а если пожалуют, то все эти входы, и выходы, и закоулки… Очень удобно. И хранить — это не то, что у меня в сундучке.
Глава двадцатая
В городе было неспокойно: готовились забастовки, происходили патриотические манифестации. В окрестностях города ходили какие-то темные люди и разбрасывали по деревням прокламации, очень безграмотные. Эти прокламации угрожали поджогами, если не станут крестьяне бунтовать. Поджигать будут «студенты», уволенные с фабрик за забастовки. Крестьяне верили. В иных деревнях по ночам они ставили караульщиков, ловить поджигателей.
Стал играть заметную роль в городе Остров. Деньги, взятые у Триродова, он быстро промотал и пропил. Опять идти к Триродову он пока не смел, но на что-то рассчитывал и оставался в городе.
Здесь Остров встретил своего старинного приятеля Якова Полтинина.
Кербах и Жербенев выписали из столицы Якова Полтинина и еще двух черносотенцев. Показная цель выписки этой была — установить связь недавно основанного ими и генеральшею Конопацкою местного отдела всероссийского черносотенного союза с центральными организациями. Цель же, которая подразумевалась, но о которой эти почтенные люди не говорили даже друг другу иначе, как намеками, была та, чтобы с помощью этих троих устроить здесь патриотический подвиг, — попросту, разгром интеллигенции.
Яков Полтинин ввел Острова в семьи патриотов. В городе была компания темных людей, на все готовых. Яков Полтинин ввел Острова и в эту компанию.
В этой-то компании, во время дружеской попойки на квартире у Якова Полтинина, в грязном домишке на окраине города, зародилась мысль украсть чтимую икону из монастыря. Полтинин говорил:
— Драгоценных камней на ней страсть сколько, — бриллианты, яхонты, рубины. Сотнями лет богатство копилось. Матушка-Россия православная усердствовала.
Вор Поцелуйчиков поддакивал ему:
— Никак не меньше, как на два миллиона.
— Ну, приврал, — возражал недоверчиво Остров.
Яков Полтинин с видом знающего говорил:
— Ничего не приврал. Бедно, бедно, на два миллиона, а то и на все три будет.
— А где сбыть? — спросил Остров.
Яков Полтинин уверенно говорил:
— Да я знаю. Дадут пустяки, сравнительно, а все-таки с полмиллиона заработаем.
Посыпались кощунственные шутки.
Яков Полтинин давно уже таил мысль устроить нечто грандиозное, от чего заварилась бы каша. Убийство полициймейстера произвело, правда, сильное впечатление. Но все ж таки это не было нечто столь значительное, как Якову Полтинину хотелось бы. Украсть и уничтожить чудотворную икону — вот это настоящее дело! Яков Полтинин говорил:
— Непременно на социалистов-революционеров подумают. Экспроприация в партийных целях, не без