свои школьные дела. Но эти речи не так нравились. Да и торопились: назначена была уличная демонстрация.
Сходка окончилась. Учащиеся вышли на улицу. Толпою пошли они по улицам к соборной площади. Там должен был состояться народный митинг. А оттуда хотели идти к фабрикам. Впереди шли со значками и со знаменами мальчики и девочки младших классов.
Подобен вдохновениям и восторгам великой музыки восторг общественных торжеств, праздничных шествий и свободных манифестаций. Шествие по широким просторам дорог и улиц, самовольное и смелое, выше небес поднимает душу, будет ли оно героическое или преступное. И разве преступник не чувствует себя героем, а порою и герои разве не чувствуют себя преступниками? И есть одно, что несомненно сближает героя и преступника, — их обреченность, их готовность идти на казнь.
Самозабвение, как в светлом акте творчества, сжигает время и воспламеняет душу. Смелы и пламенны желания, и кажется, что нет пределов дерзающей воле. Сердце бьется сильно, петь хочется, — хорошо!
Обыватели поспешно высовывались из окон, выходили на балконы своих домов и улыбались от радости и от любопытства. Они приветствовали манифестантов, махали им платками, кричали «ура». Им казалось, что они участвуют в общем подвиге и утверждают свободу, великую, прекрасную, одну из пяти свобод.
Шествие медленно приближалось к соборной площади. Восторженные гимназистки восклицали:
— Это что-то новое, никогда не испытанное!
— Как нас приветствуют!
— Все точно братья и сестры!
— Одна великая семья!
Они не знали, что их ждет. Они думали, что народ на площади встретит их с восторгом. Народ на площади, который пришел покупать и продавать, потому что это был базарный день.
Казаки явились откуда-то; за шествием детей слышался дробный стук по камням копыт. Но в этом не было ничего страшащего, — точно почетный конвой.
В то же время толпы народа собирались на другой митинг в здании народного дома. Там была и большая часть милиции.
У мещанской управы собралась толпа, человек двести, с белыми лентами в петлицах. Было десятка два, похожие на переодетых городовых, — одетые одинаково, в казенных сапогах и в форменных шароварах. Были здесь и оборванцы, которых в Скородоже называли золоторотцами.
Появились черносотенные ораторы. Они усиленно разжигали толпу. Призывали избивать евреев, железнодорожников, студентов, тех, кто украл чудотворную икону, и всех, кто против правительства. К толпе подходили все новые и новые люди.
Яков Полтинин, Остров и Поцелуйчиков сидели в ближней чайной. Они речей не говорили, в толпу не показывались. Но от них и к ним шныряли молодцы-подручные.
Панический страх охватил мирное население города. Ворота калитки, двери, окна поспешно закрывались. Обыватели прятались по домам. Даже занавески у окон опускали.
Казалось, что в городе только и есть, что ревущие и гикающие черносотенники, да бегущие от них со своими неумелыми браунингами милиционеры, да еще казаки и солдаты. Их отряды почти бесцельно двигались по городу и по дороге к Просяным Полянам: они старались разъединить черносотенцев от милиционеров и никогда не успевали в том. В городе толпа грабила квартиры евреев. Особенно пострадали почему-то зубные врачи.
Около «казенок» было много людей. Оборванцы раздобыли откуда-то денег, покупали водку и жадно пили ее тут же на улице.
За Ценкиным гналась толпа молодых озорников. Ценкин забежал в чей-то дом. Хулиганы стучали в калитку и в окна и кричали:
— Выходи, Ценкин, не то живого сожжем.
Ценкин показался из окна. Выстрелил из револьвера, почти не целясь. Кого-то ранил. Раненый завопил неистовым голосом:
— Ой, ой, братцы, убили!
Громилы ворвались в дом. Ценкин побежал было на чердак, но его поймали на лестнице и убили. Труп изуродовали так, что потом его едва признали.
Врывались и на фабрики с криками:
— Давайте ученых!
Врачи, химики, колористы в страхе прятались или бежали. Многие были избиты.
Глава девяносто пятая
Многие скрылись в доме Триродова. Все собрались в белом зале. Беспорядочно рассуждали, что делать дальше. Председательствовал опять Тумарин.
После полудня толпа уже осаждала усадьбу Триродова. Раздавались угрозы и проклятия. Все эти пьяные люди расположились так, как будто ими распоряжался опытный стратег: стояли перед всеми воротами и калитками по дороге, по полям и на берегу Скородени.
Громилы разбили главные ворота, а кто прямо перелез через стены, и скоро запрудили все дворы. Но не смогли проникнуть в самый дом. Входные двери были плотно заперты. Начали было их выламывать, — но из маленького круглого окошечка над дверью показался легкий огонек и послышался негромкий треск револьверного выстрела. Громилы шарахнулись назад.
Пока еще не обращали внимания на сад и на оранжерею. Толпа яростно бесновалась перед главным домом.
Полетели камни в окна. Многие стекла были разбиты. Но белый зал выходил окнами в сад, и поэтому там было еще спокойно.
Какой-то смельчак полез было в окно первого этажа. Из-за окна дико завопил, спрыгнул с подоконника и скрылся в толпе. Стоявшие перед этим окном трусливо и озлобленно попятились. Никто не решался повторить этой попытки.
Скоро к триродовской усадьбе подъехали две коляски с губернаторскими чиновниками и подошли две роты солдат да сотня казаков. Остановились в стороне. Смотрели, ничего не делая. Власти не решались бить патриотов.
Около этого же времени появились здесь и Остров с друзьями. В городе уже дело было сделано, — надобно было кончать здесь.
Черносотенные ораторы, выбирая места на дворах или на дорогах, где офицерам их было не видно, подстрекали толпу разгромить и сжечь дом.
Когда уже начало темнеть и в белом зале зажглось несколько лампочек в средней люстре, в белый зал вошел полицейский чиновник, сухой, костлявый, бритый, с громадным ртом. Он сказал:
— Господа, я прислан от господина губернатора. Господин губернатор предлагает вам выходить. Иначе мы вынуждены будем стрелять.
Женский испуганный голос из толпы крикнул:
— А вы нас защитите от черносотенцев?
Чиновник пожал плечами и сказал:
— Там у нас войска.
Воронок спросил чиновника:
— Вы можете дать нам честное слово, что вышедшие будут в безопасности?
Чиновник развел руками и тихо, с притворною скорбью на лице, сказал:
— Господа, вы обречены на смерть. Народ разъярен. Ничего нельзя сделать.
Послышались возбужденные голоса:
— Что, что он говорит?