боялась уходить, чтобы не пропустить ни одного его прихода. Но Диц был женат, и чрез это Мимочка не могла перешагнуть; и он рассердился и уехал путешествовать со своею старою некрасивою женою. Как Мимочка плакала, как молила его не уезжать! Даже руки ему целовала, — каждый палец на этих властных, неумолимо строгих руках! А когда он уехал, Мимочка поняла, что никому на свете нет до нее дела, — что она может целыми часами рыдать в своей комнате, и никто не услышит, разве только хозяйка пришлет спросить, не заболела ли она. Тогда-то Мимочка додумалась и до всемирного пожара, — пусть лучше все погибли бы, — и отравиться хотела, да Катя убедила, что этим ведь все равно никому ничего не доказать.
Теперь Диц далеко, — и время и разлука утешили боль исстрадавшегося сердца. Но рана не зажила и ноет всякий раз, когда Мимочка вспоминает, что теперь она одна, одна во всем мире, — некому даже пожаловаться на тоску, заменившую умчавшуюся радость. И все-таки она не может, как Катя… И страх, и тоску нагоняют на нее все эти рассуждения о карьере, о перемене жизни, — всех этих жестоких вещах, которые все равно не вернут ей счастья. Вот и сестра Соня, с тех пор, как убили Володю, милого, с кроткими, голубыми глазами, — она все равно что не живет, — заживо схоронила себя в глуши.
— Ты где будешь вечером? — спрашивает Катя, прикалывая перед зеркалом огромную, похожую на капор, шляпу с развевающимися перьями-султаном.
— Не знаю, — говорит Мимочка.
И сердце у нее сжимается от мысли, что ей некого ждать; хоть стой всю ночь у дверей, не услышишь на лестнице шагов, от которых вдруг заколотится сердце и всю обдаст горячим туманом.
— Может быть, ко мне придешь? — говорит Катя, стоя перед зеркалом, нарядная, прямая, решительная. — Художник придет, еще кой-кто. Что же тебе для праздника одной сидеть! Ну, прощай, крошка. А на днях я с тобою поговорю серьезно.
Уходит, шелестя юбками, гремя побрякушками, уверенно закинув головку назад, — такая славная, никогда не унывающая Катя.
Долго после ее ухода в комнате еще пахнет астрисом, заглушающим слабый запах гиацинта, белеющего на столе. Мимочке грустно, как-то не по себе; что-то надо найти, что-то вспомнить, но что, не знает, и ходит по комнате, бесцельно перебирая попадающиеся на глаза вещи. Наконец, вспомнила! — пойти на вокзал опустить письмо Соне.
Ярко освещенная улица, сверкающие витрины, огненные транспаранты. Снег широкою полосою посреди улицы, и морозная серебристая мгла в воздухе, и инеем запушены окна, шапки встречных, полости саней, а тротуары песком посыпаны, будто и не зима. И высоко над всем этим синее, глубокое, всегда серьезное, всегда задумчивое небо.
Озабоченно, деловито бежит трамвай, — сейчас ему нужно посмотреть, что делается на том конце проспекта, чтобы вернуться к вокзалу через десять минут. Во мглистом сумраке раннего вечера ярко белеют электрические шары, точно огромные опалы, опрокинутые в воздухе. Проспект, нарядный, изукрашенный гирляндами огней, — фонарей, вывесок, — блистает, — неутомимая блудница, разрядившаяся к вечеру. Людей так много, что кажется тесною огромная широкая улица.
Мимочке странно, что она одна с пустыми руками в этой толпе, где всякий несет что-нибудь, — цветы, игрушки, конфеты, красивые забавные вещи. А лица-то у всех такие сумрачные, озабоченные, со злым, напряженным выражением. Все покупают, суетятся, толкаются, но все это без радости, точно по принуждению, по обязанности. И жутко от мысли, что пожалуй и вправду когда-нибудь этого огромного города не хватит для всей этой массы людей, — все увеличивающейся, все прибывающей.
Город, огромный, холодный. Уже два года живет здесь Мимочка, но все еще не может привыкнуть.
«Я сама по себе, — ты сама по себе, и всякий сам по себе», — точно слышится Мимочке постоянно в его неумолчно глухом гуле.
Вспоминается Мимочке, как раз, прошлою весною, не дождавшись Дица в сквере, шла она домой, печальная, задумчивая. Был светлый вечер, фонари не горели, и проспект шумел беспокойным оживлением северной городской весны. Безотчетно, рассеянно смотрела Мимочка на мелькающие лица прохожих, — все чужие, все похожие друг на друга. Машинально вошла в дверь, расцвеченную зелеными, красными фонариками. И целый час машинально смотрела; как двигаются, мелькают, обнимаются на экране чьи-то темные, отчетливые тени, чужие, все похожие друг на друга.
Да, город точно синематограф. С утра до ночи мелькают, двигаются, исчезают, снова появляются силуэты близких, чужих, встречных, случайных. На миг любят, на мгновение встречаются, вмиг забывают. Так Диц, так и все.
Жизнь — словно не настоящая, а так, — только похожая на настоящую. Китайские тени, деревянные раскрашенные забавно фигурки, картонные марионетки, кукольная игра, смешная и страшная.
Мимочка не любит города, боится толпы, не выносит сутолоки. На улице ей всегда кажется, что ее опрокинет трамвай, переедет извозчик, обвалится карниз, рухнет мост. И снова охватывает ее растерянность и беспокойство, как во время Катиных наставлений.
Улица, магазины, даже степенный, деловитый трамвай, — все сегодня словно сговорились, твердят Мимочке одно и то же, — смеются, дразнят.
«Надо торопиться… Карьера артистки», — шепчет лебяжье боа в витрине французской красильни.
«Напрасно ты отказалась!» — твердит, качаясь, бархатная эгретка в окне шляпного магазина.
«Мы ждем тебя, маленькая Офелия», — лепечут нарциссы, опрокинутые в темной зелени хрустального бокала.
«Как чудесно кружится голова! — напоминает заплесневелая бутылка, выглядывающая из груды золотистых ананасов. — Помнишь, как весело было там, в огромном зале, где стоял аквариум, величиною со всю твою комнату? Вернись к нам, к веселью и жизни».
На вокзале — толпа, давка. Мимочка сразу растерялась; она подавлена этим гулом торопливых восклицаний, прощаний, приветствий. Кто-то молодой, веселый, торопится, едет домой. Второй звонок. Носильщики, нагруженные огромными корзинами и кулями, спешат на платформу; и уж им не попадайся, — оголтелые от спешки, не замечают никого.
У Мимочки кто-то чуть не вырвал из рук сумочку. Полная дама в ротонде раскричалась, — зачем Мимочка чересчур долго возится у ящика. Мимочка смешалась, — она не умеет так отвечать, как смелая Катя. Тоскливо на душе, и кажется, что дама в ротонде, и все эти неприветливые люди в надвинутых на глаза шапках, в шубах с поднятыми меховыми воротниками насмехаются над нею, над ее неумелостью, над ее беспомощностью. Злые, злые!
Дома Мимочку дожидается юный поэт Борегар. Очень милый, говорят, что талантливый, из начинающих. Пока ему, кажется, не особенно везет, — всю зиму он щеголяет в летнем пальто и в препотешных дамских ботиках. Мимочке он принес, — для «Художественного обозрения», — заметку об его напечатанных стихах, написанную одним из приятелей.
— Кстати погреюсь у камина, ветер сегодня архипредательский, — говорит он, пожимаясь тонкими плечами, потирая похолодевшие маленькие руки.
Мимочка молча и застенчиво улыбается.
— В вашей комнатке всегда так уютно, так веет светлою атмосферою труда, — говорит Борегар.
Ему весело, — он согревается. Терпеливо перебирает на столе книжки и картинки, пока Мимочка, еще не сняв калош, приготовляет озябшими руками чай и разыскивает последнюю книжку журнала, где кто-то назвал по имени «молодого, многообещающего» поэта.
Чай выпит, книжка найдена, и Борегар, согревшийся, довольный, уходит, такой забавный в своих суконных ботиках и широкополой «испанской» шляпе. Из-за двери он шлет грациозный привет «светлому приюту», где всегда готов чай, приятные книжки, милые картинки. Моподец Борегар! Никогда не падает духом, — право, завидный характер.
Вот и вечер тихонько вошел в комнату, неслышно ступая мягкими валенками. Мимочка засветила в углу перед образом лампадку, — еще из дому подарок, — и ходит из угла в угол. Вспоминается детство, еще недавнее, — сочельник дома, милые лица, радость ожидания, елка, звезда. Не хочется ни убирать комнату, ни ехать к Кате, которая теперь, разряженная, шурша юбками, гремя побрякушками, поджидает художника в своей комнате, пропахшей астрисом, загроможденной цветами и безделушками. Мимочка так устала, так